Мы говорим что бог вездесущий. Бог — вечен, вездесущ, всемогущ бог — един в трёх лицах. Абсолютное всевластие Бога

Мы говорим что бог вездесущий. Бог — вечен, вездесущ, всемогущ бог — един в трёх лицах. Абсолютное всевластие Бога

Каллий, сын Гиппоника, Продик Кеосский, так и упоминаемые во множестве известные граждане древней Греции . Это второй приезд Протагора в Афины . Сократ ещё не стар, ещё живы Перикл и его сыновья, которые умерли во время чумы 429 г.

Действие диалога происходит до начала Пелопоннесской войны (432 г.). Диалог демонстрирует наличие расхождений в философских убеждениях в IV веке до н. э. Он также ценен как свидетельство критического взгляда пифагорейца Сократа на релятивизм и софистику , которая усилиями таких ораторов , как Протагор, провозглашала человека мери́́лом всех вещей .

Композиция диалога

  • Вступление. О желании молодых учиться. Чему, у кого, с чего начинать?
  • О знании. «Гораздо больше риска в приобретении знании, чем в покупке съестного» (цитата Сократа).
  • Об умении управлять. Аргумент Протагора: истинному искусству управлять (здесь добродетели) можно научиться.
  • Вскрытие Сократом софистической антитезы природы и закона. Критика софистов , довольствующихся мудрствованием.
  • О поэзии, искусстве речей. О сочетании мудрости и красоты речей, о дарах богов. Что считать злом, а что добродетелью? О сходстве противоположностей.
  • Сократ заставляет этически подойти к добродетели. Термин αρετή можно переводить по-разному. Добродетель отождествляется здесь с искусством управлять государством.

Возможно ли обладать одновременно всеми частями добродетели (справедливостью, мужеством, рассудительностью, благочестием)? Ведь части противоречивы?

  • Заключение. Сократ и Протагор, делая комплименты друг другу, оставляют беседу до следующей встречи. Сократ иронизирует по поводу значимости Протагора.

Глазами Сократа читатели «видят» встречу софиста-корифея Протагора и других знаменитых софистов с известнейшими афинянами. Героями «Протагора» являются как участники встречи и собеседники: автор Сократ , Гиппократ, Протагор , Каллий, сын Гиппоника, Продик Кеосский. Протагор в живо описанной Платоном обстановке главенствует, блистает мастерством речей. Поклонники чтут его как корифея. Слушатели - вокруг на скамьях и кроватях.

Дом Каллия и двор заполнены тянущимися к знаниям гостями, приезжими. Гиппократ также воодушевлён и мечтает быть учеником Протагора. Сократ просит Протагора обнажить прикладное значение софизма(мудрости), так же, как это можно сделать с описанием ремесла, поэзии, музыки. Протагор при всех присутствующих называет софистику наукой смышлености в домашних делах, уменьем наилучшим образом управлять своим домом, а также делами общественными: благодаря ей можно стать сильнее всех в поступках и в речах, касающихся государственного управления.

Сократ называет добродетелью умение управлять городом или государством, но приводя пример Афин, где каждый мастер своего ремесла имеет право голоса при решении вопросов управления, всё же намекает, что научиться этому у Протагора Гиппократ не сможет. «Существует ли нечто единое, в чём необходимо участвовать всем гражданам, если только быть государству? - спрашивает Протагор, - Если только существует это единое и если это не плотницкое, не кузнечное и не гончарное ремесло, но справедливость, рассудительность и благочестие - одним словом, то, что я называю человеческой добродетелью, и если это есть то, чему все должны быть причастны, и всякий человек, что бы он ни желал изучить или сделать, должен все делать лишь в соответствии с этим единым, а не вопреки ему, и того, кто к нему непричастен, надо учить и наказывать - будь то ребёнок, мужчина или женщина, - пока тот, кого наказывают, не исправится. Если он, несмотря на наказания и поучения, не слушается, его надо как неизлечимого изгонять из городов или убивать. Хорошие люди учат своих сыновей всему, только не этому, суди сам, как чудно все получается у хороших людей! Мы доказали, что они считают возможным обучать этой добродетели и в домашнем быту, и в общественном. Но если возможно учить добродетели и развивать её, неужели эти люди начнут учить своих сыновей лишь тем вещам, неведение которых не карается смертной казнью, между тем как их детям, если они не научены добродетели и не воспитаны в ней, угрожает смерть, потеря имущества - словом, полное разорение дома? Неужто же они не станут учить их этому со всей возможной заботливостью? Надо полагать, что станут, Сократ. В этом деле - в добродетели - не должно быть невежд или же иначе не быть государству ».

Начинается настоящая словесная дуэль философов. Сократ вопрошает: есть ли добродетель (как умение управлять) нечто единое, а справедливость, рассудительность и благочестие - её части? Далее Сократ начинает умело оперировать антонимами и синонимами, что приводит Протагора в замешательство. После этого Сократ переходит в наступление: «Полагаешь ли ты, что некоторые, хоть и творят неправду, все же не лишены здравого смысла? ».
«Сократ! - взмолился Протагор. - Я уже со многими людьми состязался в речах, но если бы я поступал так, как ты требуешь, и беседовал бы так, как мне прикажет противник, я никого не превзошел бы столь явно, и имени Протагора не было бы меж эллинами ».

Тут диалог мог бы прерваться, а Сократ довольным собой удалиться, но слушатели, жаждущие истин , взывают к продолжению словесного поединка. Гипий, будучи сторонником Протагора, попытался перевести полемику на излюбленную тему софистов - противопоставление природы и закона (φύσις и νόμος). Гипий предлагает выбрать судью, распорядителя и председателя, которые наблюдали бы за соразмерностью речей дуэлянтов. Протагор на примере поэзии начинает новый виток ораторского противоборства. Сократ призывает мнение Продика, что даёт ему время на обдумывание и парирование. Более того, Сократ сам начинает наступать. «Критяне и лаконцы - говорит он, - делают вид, будто они невежественны. Они мудры и потому не позволяют своим юношам отправляться в другие земли, чтобы те не разучились тому, чему они учат их дома. Лаконцы отлично воспитаны в философии и искусстве слова, но не выставляют это напоказ ».

«Познай самого себя » и «Ничего сверх меры ». Сократ дерзает противопоставлять словесную (и не только словесную) распущенность софистов благородной сдержанности лаконцев . Сократ сравнивает разговоры о поэзии с пирушками невзыскательных людей с улицы. Он обостряет полемику, переходя от поэтических примеров к прямому диалогу о свойствах людей. Протагор вынужден перейти в оборонительную позицию отвечающего на вопросы и утверждения Сократа. Сократ возвращается к диалогу о пяти разных качествах: мудрости, рассудительности, мужестве, справедливости, благочестии - пять ли это обозначений одной и той же вещи или нет? Далее Сократ втягивает оппонента в разбор терминов таким образом, что уже доминирует в диалоге и Протагор вынужден уступать его превосходству в красноречии и логичности. Сократ подводит к итогу: «Нет ничего сильнее знания, оно всегда и во всем пересиливает и удовольствия, и все прочее ».

Видя соглашения большинства с логичностью его доводов Сократ заключает: «Не в природе человека по собственной воле идти вместо блага на то, что считаешь злом; когда же люди вынуждены выбирать из двух зол, никто, очевидно, не выберет большего, если есть возможность выбрать меньшее ». Сократ демонстрирует философский подход к языку . Апогей его победы в этом диалоге в том, что доказав справедливость своих доводов, он не унижает Протагора, не упрекает его в ошибочности его же доводов, но демонстрирует, что построение его речей не уступает речам софиста Протагора.

Протагор утверждал, что хорошее и дурное, происходят от природы и случая, то есть подчеркивал релятивизм и произвольность допущений софистов. Зайдя слишком далеко в своем релятивизме, Протагор подменил диалектику единства противоположностей тождеством антиномий ; поэтому в дальнейшем оказалось, что у него рассудительность и безрассудство, благо и зло - одно и то же. Сократ же в диалоге старался не обходиться без помощи Прометея (не быть опрометчивым), то есть пользовался не только красноречием, но мыслью, знанием. И одержал логический верх.

По Платону, людям недостаточно технического прогресса, идущего от Прометея. Они должны обладать культурой социального общения и следовать нормам этики, которые подсказаны их совестью, вложенной в них по повелению Зевса Гермесом ."Протагора" можно считать самым высоким достижением сократического периода Платона не только в связи с рассматриваемой проблемой добродетели. Но и за целостность, так как прочие диалоги этого периода рассматривают только отдельные добродетели: «Лисид» - дружбу, «Лахет» - мужество, «Евтифрон » - благочестие).

Переводчики на русский язык

Напишите отзыв о статье "Протагор (Платон)"

Ссылки

  • Платон. на сайте philosophy.ru

Литература

  • Соловьёв В.С . Творения Платона. Т. I-II. М., 1899-1903 Поправки были позже сделаны С. Н. Трубецким.
  • Соловьёв В.С . .Собранiе сочиненiй с тремя портретами и автографомъ. Подъ редакцiей и съ примѣчанiями С. М. Соловьева и Э. Л. Радлова. Второе изданiе. - СПб.: Книгоиздательское Товарищество «Просвещение», 1911-1914. (факсимильное издание).
  • Трубецкой С. Н . История древней философии. Товарищества И. Н. Кушнерев и Ко М. 1906 212с.
  • Боковнев П. А . Философские учения Платона. Гермес, 1914. № 20. С.492-504.
  • Westerink L. G ., The Greek Commentaries on Plato’s Phaedo, Vol. 1-2. Amsterdam, North-Holland Publ. Co., 1976-1977.

См. также

Отрывок, характеризующий Протагор (Платон)

– Ничего, ничего, разве не все равно! На один день мы в гостиную перейдем. Можно всю нашу половину им отдать.
– Ну, уж вы, барышня, придумаете! Да хоть и в флигеля, в холостую, к нянюшке, и то спросить надо.
– Ну, я спрошу.
Наташа побежала в дом и на цыпочках вошла в полуотворенную дверь диванной, из которой пахло уксусом и гофманскими каплями.
– Вы спите, мама?
– Ах, какой сон! – сказала, пробуждаясь, только что задремавшая графиня.
– Мама, голубчик, – сказала Наташа, становясь на колени перед матерью и близко приставляя свое лицо к ее лицу. – Виновата, простите, никогда не буду, я вас разбудила. Меня Мавра Кузминишна послала, тут раненых привезли, офицеров, позволите? А им некуда деваться; я знаю, что вы позволите… – говорила она быстро, не переводя духа.
– Какие офицеры? Кого привезли? Ничего не понимаю, – сказала графиня.
Наташа засмеялась, графиня тоже слабо улыбалась.
– Я знала, что вы позволите… так я так и скажу. – И Наташа, поцеловав мать, встала и пошла к двери.
В зале она встретила отца, с дурными известиями возвратившегося домой.
– Досиделись мы! – с невольной досадой сказал граф. – И клуб закрыт, и полиция выходит.
– Папа, ничего, что я раненых пригласила в дом? – сказала ему Наташа.
– Разумеется, ничего, – рассеянно сказал граф. – Не в том дело, а теперь прошу, чтобы пустяками не заниматься, а помогать укладывать и ехать, ехать, ехать завтра… – И граф передал дворецкому и людям то же приказание. За обедом вернувшийся Петя рассказывал свои новости.
Он говорил, что нынче народ разбирал оружие в Кремле, что в афише Растопчина хотя и сказано, что он клич кликнет дня за два, но что уж сделано распоряжение наверное о том, чтобы завтра весь народ шел на Три Горы с оружием, и что там будет большое сражение.
Графиня с робким ужасом посматривала на веселое, разгоряченное лицо своего сына в то время, как он говорил это. Она знала, что ежели она скажет слово о том, что она просит Петю не ходить на это сражение (она знала, что он радуется этому предстоящему сражению), то он скажет что нибудь о мужчинах, о чести, об отечестве, – что нибудь такое бессмысленное, мужское, упрямое, против чего нельзя возражать, и дело будет испорчено, и поэтому, надеясь устроить так, чтобы уехать до этого и взять с собой Петю, как защитника и покровителя, она ничего не сказала Пете, а после обеда призвала графа и со слезами умоляла его увезти ее скорее, в эту же ночь, если возможно. С женской, невольной хитростью любви, она, до сих пор выказывавшая совершенное бесстрашие, говорила, что она умрет от страха, ежели не уедут нынче ночью. Она, не притворяясь, боялась теперь всего.

M me Schoss, ходившая к своей дочери, еще болоо увеличила страх графини рассказами о том, что она видела на Мясницкой улице в питейной конторе. Возвращаясь по улице, она не могла пройти домой от пьяной толпы народа, бушевавшей у конторы. Она взяла извозчика и объехала переулком домой; и извозчик рассказывал ей, что народ разбивал бочки в питейной конторе, что так велено.
После обеда все домашние Ростовых с восторженной поспешностью принялись за дело укладки вещей и приготовлений к отъезду. Старый граф, вдруг принявшись за дело, всё после обеда не переставая ходил со двора в дом и обратно, бестолково крича на торопящихся людей и еще более торопя их. Петя распоряжался на дворе. Соня не знала, что делать под влиянием противоречивых приказаний графа, и совсем терялась. Люди, крича, споря и шумя, бегали по комнатам и двору. Наташа, с свойственной ей во всем страстностью, вдруг тоже принялась за дело. Сначала вмешательство ее в дело укладывания было встречено с недоверием. От нее всё ждали шутки и не хотели слушаться ее; но она с упорством и страстностью требовала себе покорности, сердилась, чуть не плакала, что ее не слушают, и, наконец, добилась того, что в нее поверили. Первый подвиг ее, стоивший ей огромных усилий и давший ей власть, была укладка ковров. У графа в доме были дорогие gobelins и персидские ковры. Когда Наташа взялась за дело, в зале стояли два ящика открытые: один почти доверху уложенный фарфором, другой с коврами. Фарфора было еще много наставлено на столах и еще всё несли из кладовой. Надо было начинать новый, третий ящик, и за ним пошли люди.
– Соня, постой, да мы всё так уложим, – сказала Наташа.
– Нельзя, барышня, уж пробовали, – сказал буфетчнк.
– Нет, постой, пожалуйста. – И Наташа начала доставать из ящика завернутые в бумаги блюда и тарелки.
– Блюда надо сюда, в ковры, – сказала она.
– Да еще и ковры то дай бог на три ящика разложить, – сказал буфетчик.
– Да постой, пожалуйста. – И Наташа быстро, ловко начала разбирать. – Это не надо, – говорила она про киевские тарелки, – это да, это в ковры, – говорила она про саксонские блюда.
– Да оставь, Наташа; ну полно, мы уложим, – с упреком говорила Соня.
– Эх, барышня! – говорил дворецкий. Но Наташа не сдалась, выкинула все вещи и быстро начала опять укладывать, решая, что плохие домашние ковры и лишнюю посуду не надо совсем брать. Когда всё было вынуто, начали опять укладывать. И действительно, выкинув почти все дешевое, то, что не стоило брать с собой, все ценное уложили в два ящика. Не закрывалась только крышка коверного ящика. Можно было вынуть немного вещей, но Наташа хотела настоять на своем. Она укладывала, перекладывала, нажимала, заставляла буфетчика и Петю, которого она увлекла за собой в дело укладыванья, нажимать крышку и сама делала отчаянные усилия.
– Да полно, Наташа, – говорила ей Соня. – Я вижу, ты права, да вынь один верхний.
– Не хочу, – кричала Наташа, одной рукой придерживая распустившиеся волосы по потному лицу, другой надавливая ковры. – Да жми же, Петька, жми! Васильич, нажимай! – кричала она. Ковры нажались, и крышка закрылась. Наташа, хлопая в ладоши, завизжала от радости, и слезы брызнули у ней из глаз. Но это продолжалось секунду. Тотчас же она принялась за другое дело, и уже ей вполне верили, и граф не сердился, когда ему говорили, что Наталья Ильинишна отменила его приказанье, и дворовые приходили к Наташе спрашивать: увязывать или нет подводу и довольно ли она наложена? Дело спорилось благодаря распоряжениям Наташи: оставлялись ненужные вещи и укладывались самым тесным образом самые дорогие.
Но как ни хлопотали все люди, к поздней ночи еще не все могло быть уложено. Графиня заснула, и граф, отложив отъезд до утра, пошел спать.
Соня, Наташа спали, не раздеваясь, в диванной. В эту ночь еще нового раненого провозили через Поварскую, и Мавра Кузминишна, стоявшая у ворот, заворотила его к Ростовым. Раненый этот, по соображениям Мавры Кузминишны, был очень значительный человек. Его везли в коляске, совершенно закрытой фартуком и с спущенным верхом. На козлах вместе с извозчиком сидел старик, почтенный камердинер. Сзади в повозке ехали доктор и два солдата.
– Пожалуйте к нам, пожалуйте. Господа уезжают, весь дом пустой, – сказала старушка, обращаясь к старому слуге.
– Да что, – отвечал камердинер, вздыхая, – и довезти не чаем! У нас и свой дом в Москве, да далеко, да и не живет никто.
– К нам милости просим, у наших господ всего много, пожалуйте, – говорила Мавра Кузминишна. – А что, очень нездоровы? – прибавила она.
Камердинер махнул рукой.
– Не чаем довезти! У доктора спросить надо. – И камердинер сошел с козел и подошел к повозке.
– Хорошо, – сказал доктор.
Камердинер подошел опять к коляске, заглянул в нее, покачал головой, велел кучеру заворачивать на двор и остановился подле Мавры Кузминишны.
– Господи Иисусе Христе! – проговорила она.
Мавра Кузминишна предлагала внести раненого в дом.
– Господа ничего не скажут… – говорила она. Но надо было избежать подъема на лестницу, и потому раненого внесли во флигель и положили в бывшей комнате m me Schoss. Раненый этот был князь Андрей Болконский.

Наступил последний день Москвы. Была ясная веселая осенняя погода. Было воскресенье. Как и в обыкновенные воскресенья, благовестили к обедне во всех церквах. Никто, казалось, еще не мог понять того, что ожидает Москву.
Только два указателя состояния общества выражали то положение, в котором была Москва: чернь, то есть сословие бедных людей, и цены на предметы. Фабричные, дворовые и мужики огромной толпой, в которую замешались чиновники, семинаристы, дворяне, в этот день рано утром вышли на Три Горы. Постояв там и не дождавшись Растопчина и убедившись в том, что Москва будет сдана, эта толпа рассыпалась по Москве, по питейным домам и трактирам. Цены в этот день тоже указывали на положение дел. Цены на оружие, на золото, на телеги и лошадей всё шли возвышаясь, а цены на бумажки и на городские вещи всё шли уменьшаясь, так что в середине дня были случаи, что дорогие товары, как сукна, извозчики вывозили исполу, а за мужицкую лошадь платили пятьсот рублей; мебель же, зеркала, бронзы отдавали даром.
В степенном и старом доме Ростовых распадение прежних условий жизни выразилось очень слабо. В отношении людей было только то, что в ночь пропало три человека из огромной дворни; но ничего не было украдено; и в отношении цен вещей оказалось то, что тридцать подвод, пришедшие из деревень, были огромное богатство, которому многие завидовали и за которые Ростовым предлагали огромные деньги. Мало того, что за эти подводы предлагали огромные деньги, с вечера и рано утром 1 го сентября на двор к Ростовым приходили посланные денщики и слуги от раненых офицеров и притаскивались сами раненые, помещенные у Ростовых и в соседних домах, и умоляли людей Ростовых похлопотать о том, чтоб им дали подводы для выезда из Москвы. Дворецкий, к которому обращались с такими просьбами, хотя и жалел раненых, решительно отказывал, говоря, что он даже и не посмеет доложить о том графу. Как ни жалки были остающиеся раненые, было очевидно, что, отдай одну подводу, не было причины не отдать другую, все – отдать и свои экипажи. Тридцать подвод не могли спасти всех раненых, а в общем бедствии нельзя было не думать о себе и своей семье. Так думал дворецкий за своего барина.
Проснувшись утром 1 го числа, граф Илья Андреич потихоньку вышел из спальни, чтобы не разбудить к утру только заснувшую графиню, и в своем лиловом шелковом халате вышел на крыльцо. Подводы, увязанные, стояли на дворе. У крыльца стояли экипажи. Дворецкий стоял у подъезда, разговаривая с стариком денщиком и молодым, бледным офицером с подвязанной рукой. Дворецкий, увидав графа, сделал офицеру и денщику значительный и строгий знак, чтобы они удалились.

Сократ и его друг

Друг. Откуда ты, Сократ? Впрочем, ясно: с охоты за красотою Алкивиада! А мне, когда я видел его недавно, он показался уже мужчиной – хоть и прекрасным, но все же мужчиной: ведь, между нами говоря, Сократ, у него уже и борода пробивается.

Сократ. Так что же из этого? Разве ты не согласен с Гомером, который сказал, что самая приятная пора юности – это когда показывается первый пушок над губой – то самое, что теперь у Алкивиада?

Друг. Как же теперь твои дела? От него ты идешь? И как расположен к тебе юноша?

Сократ. Хорошо, по-моему, особенно сегодня; он немало говорил нынче в мою пользу и очень мне помог. От него я сейчас и иду. Но хочу сказать тебе невероятную вещь: в его присутствии я не обращал на него внимания, а частенько и просто забывал про него.

Друг. Какая же это такая огромная преграда могла стать между вами? Неужто ты нашел в нашем городе кого-нибудь красивее, чем он?

Сократ. И намного красивее.

Друг. Что ты говоришь? Здешнего или чужого?

Сократ. Чужого.

Друг. Откуда он?

Сократ. Абдерит.

Друг. И до того красив, по-твоему, этот чужеземец, что он тебе показался даже прекраснее сына Клиния?

Сократ. А почему бы, дорогой друг, тому, кто мудрее, не казаться и более прекрасным?

Друг. Так, значит, ты пришел к нам сюда, Сократ, после встречи с каким-то мудрецом?

Сократ. С самым что ни на есть мудрейшим из нынешних, если и ты полагаешь, что всех мудрее теперь Протагор.

Друг. Что ты говоришь? Протагор у нас здесь?

Сократ. Да уж третий день.

Друг. И ты только что беседовал с ним?

Сократ. Вволю наговорился и наслушался.

Друг. Так что же ты не расскажешь нам об этой беседе, если ничто тебе не мешает? Садись-ка вот тут, вели мальчику встать и дать тебе место.

Сократ. Расскажу с большой охотой и еще буду благодарен, если вы меня выслушаете.

Друг. Да и мы тебе, если расскажешь.

Сократ. Так пусть благодарность будет обоюдной. Итак, слушайте: минувшей ночью, еще до рассвета, Гиппократ, сын Аполлодора, брат Фасона, вдруг стал стучать изо всех сил ко мне в дверь палкой и, когда ему отворили, ворвался в дом и громким голосом спросил:

– Сократ, проснулся ты или спишь? А я, узнав его голос, сказал:

– Это Гиппократ. Уж не принес ли какую-нибудь новость?

– Принес, – отвечал он, – но только хорошую.

– Ладно, коли так. Но какая же это новость, ради которой ты явился в такую рань?

Тут Гиппократ, подойдя поближе, говорит:

– Протагор приехал.

– Позавчера еще, – сказал я, – а ты только теперь узнал?

– Клянусь богами, только вчера вечером. – И с этими словами, ощупавши кровать, Гиппократ сел у меня в ногах. – Да, только вчера, очень поздно, когда я пришел из Энои. Ведь слуга мой, Сатир, сбежал от меня. Я было хотел сказать тебе, что собираюсь в погоню за ним, да почему-то забыл. А как пришел я к себе, мы поужинали и уже собрались на покои, но вдруг брат говорит мне, что приехал Протагор. Я хотел тотчас же к тебе идти, но потом показалось мне, что слишком уж поздний час ночи; а лишь только выспался после такой усталости, как сейчас же встал и пошел сюда.

Я, зная его мужество и пылкость, сказал:

– Да что тебе в этом, уж не обижает ли тебя чем-нибудь Протагор?

А он, улыбнувшись, ответил:

– Да, Сократ, клянусь богами, тем, что он сам мудр, а меня мудрым не делает.

– Но клянусь Зевсом, если дать ему денег и уговорить его, он и тебя сделает мудрым.

– Да, если бы за этим стало дело, – сказал Гиппократ, – так Зевс и все боги свидетели – ничего бы я не оставил ни себе, ни друзьям. Но из-за того-то я теперь к тебе и пришел, чтобы ты поговорил с ним обо мне. Я ведь и моложе, и притом никогда не видал Протагора и не слыхал его, потому что был еще ребенком, когда он в первый раз приезжал сюда. А ведь все, Сократ, расхваливают этого человека и говорят, что он величайший мастер речи. Ну отчего бы нам не пойти к нему, чтобы застать его еще дома? Он остановился, как я слышал, у Каллия, сына Гиппоника. Так идем же!

А я сказал:

– Пойдем, только не сразу, дорогой мой, – рано еще; встанем, выйдем во двор, погуляем и поговорим, пока не рассветет, а тогда и пойдем. Протагор большею частью проводит время дома, так что не бойся, мы скорее всего его застанем.

С этими словами мы поднялись и стали прохаживаться по двору. Чтобы испытать выдержку Гиппократа, я, посмотрев на него пристально, спросил:

– Скажи мне, Гиппократ, вот ты теперь собираешься идти к Протагору, внести ему деньги в уплату за себя, а, собственно говоря, для чего он тебе нужен, кем ты хочешь стать? Скажем, задумал бы ты идти к своему тезке, Гиппократу Косскому, одному из Асклепиадов, чтобы внести ему деньги в уплату за себя, и кто-нибудь тебя спросил бы: «Скажи мне, Гиппократ, ты вот хочешь заплатить тому Гиппократу, но почему ты платишь именно ему?» – что бы ты отвечал?

– Сказал бы, потому, что он врач.

– «А ты кем хочешь сделаться?»

– Врачом.

– А если бы ты собирался отправиться к Поликлету аргосцу или Фидию афинянину, чтобы внести им за себя плату, а кто-нибудь тебя спросил, почему ты решил заплатить им столько денег, что бы ты отвечал?

– Сказал бы, потому, что они ваятели.

– Значит, сам ты хочешь стать кем?

– Ясно, что ваятелем.

– Допустим, – сказал я. – А вот теперь мы с тобой отправляемся к Протагору и готовы отсчитать ему деньги в уплату за тебя, если достанет нашего имущества на то, чтобы уговорить его, а нет, то займем еще и у друзей. Так вот, если бы, видя такую нашу настойчивость, кто-нибудь спросил нас: «Скажите мне, Сократ и Гиппократ, кем считаете вы Протагора и за что хотите платить ему деньги», – что бы мы ему отвечали? Как называют Протагора, когда говорят о нем, в подобно тому как Фидия называют ваятелем, а Гомера – поэтом? Что в этом роде слышим мы относительно Протагора?

– Софистом называют этого человека, Сократ.

– Так мы идем платить ему деньги, потому что он софист?

– Конечно.

– А если бы спросили тебя еще и вот о чем: «Сам-то ты кем намерен стать, раз идешь к Протагору?

– Гиппократ покраснел, – уже немного рассвело, так что это можно было разглядеть.

Протагор

Сократ и его друг


Друг. Откуда ты, Сократ? Впрочем, ясно: с охоты за красотою Алкивиада! А мне, когда я видел его недавно, он показался уже мужчиной – хоть и прекрасным, но все же мужчиной: ведь, между нами говоря, Сократ, у него уже и борода пробивается.

Сократ. Так что же из этого? Разве ты не согласен с Гомером, который сказал, что самая приятная пора юности – это когда показывается первый пушок над губой – то самое, что теперь у Алкивиада?

Друг. Как же теперь твои дела? От него ты идешь? И как расположен к тебе юноша?

Сократ. Хорошо, по-моему, особенно сегодня; он немало говорил нынче в мою пользу и очень мне помог. От него я сейчас и иду. Но хочу сказать тебе невероятную вещь: в его присутствии я не обращал на него внимания, а частенько и просто забывал про него.

Друг. Какая же это такая огромная преграда могла стать между вами? Неужто ты нашел в нашем городе кого-нибудь красивее, чем он?

Сократ. И намного красивее.

Друг. Что ты говоришь? Здешнего или чужого?

Сократ. Чужого.

Друг. Откуда он?

Сократ. Абдерит.

Друг. И до того красив, по-твоему, этот чужеземец, что он тебе показался даже прекраснее сына Клиния?

Сократ. А почему бы, дорогой друг, тому, кто мудрее, не казаться и более прекрасным?

Друг. Так, значит, ты пришел к нам сюда, Сократ, после встречи с каким-то мудрецом?

Сократ. С самым что ни на есть мудрейшим из нынешних, если и ты полагаешь, что всех мудрее теперь Протагор.

Друг. Что ты говоришь? Протагор у нас здесь?

Сократ. Да уж третий день.

Друг. И ты только что беседовал с ним?

Сократ. Вволю наговорился и наслушался.

Друг. Так что же ты не расскажешь нам об этой беседе, если ничто тебе не мешает? Садись-ка вот тут, вели мальчику встать и дать тебе место.

Сократ. Расскажу с большой охотой и еще буду благодарен, если вы меня выслушаете.

Друг. Да и мы тебе, если расскажешь.

Сократ. Так пусть благодарность будет обоюдной. Итак, слушайте: минувшей ночью, еще до рассвета, Гиппократ, сын Аполлодора, брат Фасона, вдруг стал стучать изо всех сил ко мне в дверь палкой и, когда ему отворили, ворвался в дом и громким голосом спросил:

– Сократ, проснулся ты или спишь? А я, узнав его голос, сказал:

– Это Гиппократ. Уж не принес ли какую-нибудь новость?

– Принес, – отвечал он, – но только хорошую.

– Ладно, коли так. Но какая же это новость, ради которой ты явился в такую рань?

Тут Гиппократ, подойдя поближе, говорит:

– Протагор приехал.

– Позавчера еще, – сказал я, – а ты только теперь узнал?

– Клянусь богами, только вчера вечером. – И с этими словами, ощупавши кровать, Гиппократ сел у меня в ногах. – Да, только вчера, очень поздно, когда я пришел из Энои. Ведь слуга мой, Сатир, сбежал от меня. Я было хотел сказать тебе, что собираюсь в погоню за ним, да почему-то забыл. А как пришел я к себе, мы поужинали и уже собрались на покои, но вдруг брат говорит мне, что приехал Протагор. Я хотел тотчас же к тебе идти, но потом показалось мне, что слишком уж поздний час ночи; а лишь только выспался после такой усталости, как сейчас же встал и пошел сюда.

Я, зная его мужество и пылкость, сказал:

– Да что тебе в этом, уж не обижает ли тебя чем-нибудь Протагор?

А он, улыбнувшись, ответил:

– Да, Сократ, клянусь богами, тем, что он сам мудр, а меня мудрым не делает.

– Но клянусь Зевсом, если дать ему денег и уговорить его, он и тебя сделает мудрым.

– Да, если бы за этим стало дело, – сказал Гиппократ, – так Зевс и все боги свидетели – ничего бы я не оставил ни себе, ни друзьям. Но из-за того-то я теперь к тебе и пришел, чтобы ты поговорил с ним обо мне. Я ведь и моложе, и притом никогда не видал Протагора и не слыхал его, потому что был еще ребенком, когда он в первый раз приезжал сюда. А ведь все, Сократ, расхваливают этого человека и говорят, что он величайший мастер речи. Ну отчего бы нам не пойти к нему, чтобы застать его еще дома? Он остановился, как я слышал, у Каллия, сына Гиппоника. Так идем же!

А я сказал:

– Пойдем, только не сразу, дорогой мой, – рано еще; встанем, выйдем во двор, погуляем и поговорим, пока не рассветет, а тогда и пойдем. Протагор большею частью проводит время дома, так что не бойся, мы скорее всего его застанем.

С этими словами мы поднялись и стали прохаживаться по двору. Чтобы испытать выдержку Гиппократа, я, посмотрев на него пристально, спросил:

– Скажи мне, Гиппократ, вот ты теперь собираешься идти к Протагору, внести ему деньги в уплату за себя, а, собственно говоря, для чего он тебе нужен, кем ты хочешь стать? Скажем, задумал бы ты идти к своему тезке, Гиппократу Косскому, одному из Асклепиадов, чтобы внести ему деньги в уплату за себя, и кто-нибудь тебя спросил бы: «Скажи мне, Гиппократ, ты вот хочешь заплатить тому Гиппократу, но почему ты платишь именно ему?» – что бы ты отвечал?

– Сказал бы, потому, что он врач.

– «А ты кем хочешь сделаться?»

– Врачом.

– А если бы ты собирался отправиться к Поликлету аргосцу или Фидию афинянину, чтобы внести им за себя плату, а кто-нибудь тебя спросил, почему ты решил заплатить им столько денег, что бы ты отвечал?

– Сказал бы, потому, что они ваятели.

– Значит, сам ты хочешь стать кем?

– Ясно, что ваятелем.

– Допустим, – сказал я. – А вот теперь мы с тобой отправляемся к Протагору и готовы отсчитать ему деньги в уплату за тебя, если достанет нашего имущества на то, чтобы уговорить его, а нет, то займем еще и у друзей. Так вот, если бы, видя такую нашу настойчивость, кто-нибудь спросил нас: «Скажите мне, Сократ и Гиппократ, кем считаете вы Протагора и за что хотите платить ему деньги», – что бы мы ему отвечали? Как называют Протагора, когда говорят о нем, в подобно тому как Фидия называют ваятелем, а Гомера – поэтом? Что в этом роде слышим мы относительно Протагора?

– Софистом называют этого человека, Сократ.

– Так мы идем платить ему деньги, потому что он софист?

– Конечно.

– А если бы спросили тебя еще и вот о чем: «Сам-то ты кем намерен стать, раз идешь к Протагору?

– Гиппократ покраснел, – уже немного рассвело, так что это можно было разглядеть.

– Если сообразоваться с прежде сказанным, – отвечал он, – то ясно, что я собираюсь стать софистом.

– А тебе, – сказал я, – не стыдно было бы, клянусь богами, появиться среди эллинов в виде софиста?

– Клянусь Зевсом, стыдно, Сократ, если говорить то, что я думаю.

– Но пожалуй, Гиппократ, ты полагаешь, что у Протагора тебе придется учиться иначе, подобно тому как учился ты у учителя грамоты, игры на кифаре или гимнастики? Ведь каждому из этих предметов ты учился не как будущему своему мастерству, а лишь ради своего образования, как это подобает частному лицу и свободному человеку.

– Конечно, – сказал Гиппократ, – мне кажется, что Протагорово обучение скорее такого рода.

– Так сам-то ты знаешь, что собираешься делать, или тебе это неясно? – спросил я.

– О чем это ты?

– Ты намерен предоставить попечение о твоей душе софисту, как ты говоришь; но, право, я бы очень с удивился, если бы ты знал, что такое софист. А раз тебе это неизвестно, то ты не знаешь и того, кому ты вверяешь свою душу и для чего – для хорошего или дурного.

– Я думаю, что знаю, – сказал Гиппократ.

– Так скажи, что такое софист, по-твоему?

– Я полагаю, что, по смыслу этого слова, он – знаток в мудрых вещах.

– Да ведь это можно сказать и про живописцев, и про строителей: они тоже знатоки в мудрых вещах; но если бы кто-нибудь спросил у нас, в каких именно мудрых вещах знатоки живописцы, мы бы сказали, что в создании изображений; и в других случаях ответили бы так же. А вот если бы кто спросил, чем мудр софист, что бы мы ответили? В каком деле он наставник?

– А что если бы мы так определили его, Сократ: это тот, кто наставляет других в искусстве красноречия?

– Может быть, – говорю я, – мы и верно бы сказали, однако недостаточно, потому что этот наш ответ требует дальнейшего вопроса: если софист делает людей искусными в речах, то о чем эти речи? Кифарист, например, делает человека искусным в суждениях о том, чему он его научил, – то есть об игре на кифаре. Не так ли?

– Допустим. Ну а софист, в каких речах он делает искусным? Не ясно ли, что в речах о том, в чем он и сам сведущ?

– Похоже на то.

– А в чем же софист и сам сведущ, и ученика делает сведущим?

– Клянусь Зевсом, не знаю, что тебе ответить.

На это я сказал:

– Как же так? Знаешь, какой опасности ты собираешься подвергнуть свою душу? Ведь когда тебе бывало нужно вверить кому-нибудь свое тело и было неизвестно, пойдет ли это на пользу или во вред, ты и сам немало раздумывал, вверять его или не вверять, и друзей и домашних призывал на совет и обсуждал это дело целыми днями. А когда речь зашла о душе, которую ты ведь ставишь выше, чем тело, потому что от того, будет она лучше или хуже, зависит, хорошо или дурно пойдут все твои дела, ты ни с отцом, ни с братом и ни с кем из нас, твоих друзей, не советовался, вверять ли тебе или не вверять свою душу этому пришлому чужеземцу. Лишь вчера ввечеру, по твоим словам, услыхав о нем, ты уже сегодня идешь спозаранку, не поразмыслив и не посоветовавшись о том, нужно ли вверять ему себя или нет, и сразу готов потратить и собственные деньги, и деньги друзей, как будто ты уже дознался, что тебе нужно непременно сойтись с Протагором, которого, как ты говоришь, ты и не знаешь и не разговаривал с ним никогда. Ты называешь его софистом, а что такое софист, оказывается, совсем не ведаешь, хоть и собираешься вверить себя ему.

Протагор

Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке http://filosoff.org/ Приятного чтения! Платон Протагор Друг. Откуда ты, Сократ? Впрочем, ясно: с охоты за красотою Алкивиада! А мне, когда я видел его недавно, он показался уже мужчиной – хоть и прекрасным, но все же мужчиной: ведь, между нами говоря, Сократ, у него уже и борода пробивается. Сократ. Так что же из этого? Разве ты не согласен с Гомером, который сказал, что самая приятная пора юности – это когда показывается первый пушок над губой – то самое, что теперь у Алкивиада? Друг. Как же теперь твои дела? От него ты идешь? И как расположен к тебе юноша? Сократ. Хорошо, по-моему, особенно сегодня; он немало говорил нынче в мою пользу и очень мне помог. От него я сейчас и иду. Но хочу сказать тебе невероятную вещь: в его присутствии я не обращал на него внимания, а частенько и просто забывал про него. Друг. Какая же это такая огромная преграда могла стать между вами? Неужто ты нашел в нашем городе кого-нибудь красивее, чем он? Сократ. И намного красивее. Друг. Что ты говоришь? Здешнего или чужого? Сократ. Чужого. Друг. Откуда он? Сократ. Абдерит. Друг. И до того красив, по-твоему, этот чужеземец, что он тебе показался даже прекраснее сына Клиния? Сократ. А почему бы, дорогой друг, тому, кто мудрее, не казаться и более прекрасным? Друг. Так, значит, ты пришел к нам сюда, Сократ, после встречи с каким-то мудрецом? Сократ. С самым что ни на есть мудрейшим из нынешних, если и ты полагаешь, что всех мудрее теперь Протагор. Друг. Что ты говоришь? Протагор у нас здесь? Сократ. Да уж третий день. Друг. И ты только что беседовал с ним? Сократ. Вволю наговорился и наслушался. Друг. Так что же ты не расскажешь нам об этой беседе, если ничто тебе не мешает? Садись-ка вот тут, вели мальчику встать и дать тебе место. Сократ. Расскажу с большой охотой и еще буду благодарен, если вы меня выслушаете. Друг. Да и мы тебе, если расскажешь. Сократ. Так пусть благодарность будет обоюдной. Итак, слушайте: минувшей ночью, еще до рассвета, Гиппократ, сын Аполлодора, брат Фасона, вдруг стал стучать изо всех сил ко мне в дверь палкой и, когда ему отворили, ворвался в дом и громким голосом спросил: – Сократ, проснулся ты или спишь? А я, узнав его голос, сказал: – Это Гиппократ. Уж не принес ли какую-нибудь новость? – Принес, – отвечал он, – но только хорошую. – Ладно, коли так. Но какая же это новость, ради которой ты явился в такую рань? Тут Гиппократ, подойдя поближе, говорит: – Протагор приехал. – Позавчера еще, – сказал я, – а ты только теперь узнал? – Клянусь богами, только вчера вечером. – И с этими словами, ощупавши кровать, Гиппократ сел у меня в ногах. – Да, только вчера, очень поздно, когда я пришел из Энои. Ведь слуга мой, Сатир, сбежал от меня. Я было хотел сказать тебе, что собираюсь в погоню за ним, да почему-то забыл. А как пришел я к себе, мы поужинали и уже собрались на покои, но вдруг брат говорит мне, что приехал Протагор. Я хотел тотчас же к тебе идти, но потом показалось мне, что слишком уж поздний час ночи; а лишь только выспался после такой усталости, как сейчас же встал и пошел сюда. Я, зная его мужество и пылкость, сказал: – Да что тебе в этом, уж не обижает ли тебя чем-нибудь Протагор? А он, улыбнувшись, ответил: – Да, Сократ, клянусь богами, тем, что он сам мудр, а меня мудрым не делает. – Но клянусь Зевсом, если дать ему денег и уговорить его, он и тебя сделает мудрым. – Да, если бы за этим стало дело, – сказал Гиппократ, – так Зевс и все боги свидетели – ничего бы я не оставил ни себе, ни друзьям. Но из-за того-то я теперь к тебе и пришел, чтобы ты поговорил с ним обо мне. Я ведь и моложе, и притом никогда не видал Протагора и не слыхал его, потому что был еще ребенком, когда он в первый раз приезжал сюда. А ведь все, Сократ, расхваливают этого человека и говорят, что он величайший мастер речи. Ну отчего бы нам не пойти к нему, чтобы застать его еще дома? Он остановился, как я слышал, у Каллия, сына Гиппоника. Так идем же! А я сказал: – Пойдем, только не сразу, дорогой мой, – рано еще; встанем, выйдем во двор, погуляем и поговорим, пока не рассветет, а тогда и пойдем. Протагор большею частью проводит время дома, так что не бойся, мы скорее всего его застанем. С этими словами мы поднялись и стали прохаживаться по двору. Чтобы испытать выдержку Гиппократа, я, посмотрев на него пристально, спросил: – Скажи мне, Гиппократ, вот ты теперь собираешься идти к Протагору, внести ему деньги в уплату за себя, а, собственно говоря, для чего он тебе нужен, кем ты хочешь стать? Скажем, задумал бы ты идти к своему тезке, Гиппократу Косскому, одному из Асклепиадов, чтобы внести ему деньги в уплату за себя, и кто-нибудь тебя спросил бы: «Скажи мне, Гиппократ, ты вот хочешь заплатить тому Гиппократу, но почему ты платишь именно ему?» – что бы ты отвечал? – Сказал бы, потому, что он врач. – «А ты кем хочешь сделаться?» – Врачом. – А если бы ты собирался отправиться к Поликлету аргосцу или Фидию афинянину, чтобы внести им за себя плату, а кто-нибудь тебя спросил, почему ты решил заплатить им столько денег, что бы ты отвечал? – Сказал бы, потому, что они ваятели. – Значит, сам ты хочешь стать кем? – Ясно, что ваятелем. – Допустим, – сказал я. – А вот теперь мы с тобой отправляемся к Протагору и готовы отсчитать ему деньги в уплату за тебя, если достанет нашего имущества на то, чтобы уговорить его, а нет, то займем еще и у друзей. Так вот, если бы, видя такую нашу настойчивость, кто-нибудь спросил нас: «Скажите мне, Сократ и Гиппократ, кем считаете вы Протагора и за что хотите платить ему деньги», – что бы мы ему отвечали? Как называют Протагора, когда говорят о нем, в подобно тому как Фидия называют ваятелем, а Гомера – поэтом? Что в этом роде слышим мы относительно Протагора? – Софистом называют этого человека, Сократ. – Так мы идем платить ему деньги, потому что он софист? – Конечно. – А если бы спросили тебя еще и вот о чем: «Сам-то ты кем намерен стать, раз идешь к Протагору? – Гиппократ покраснел, – уже немного рассвело, так что это можно было разглядеть. – Если сообразоваться с прежде сказанным, – отвечал он, – то ясно, что я собираюсь стать софистом. – А тебе, – сказал я, – не стыдно было бы, клянусь богами, появиться среди эллинов в виде софиста? – Клянусь Зевсом, стыдно, Сократ, если говорить то, что я думаю. – Но пожалуй, Гиппократ, ты полагаешь, что у Протагора тебе придется учиться иначе, подобно тому как учился ты у учителя грамоты, игры на кифаре или гимнастики? Ведь каждому из этих предметов ты учился не как будущему своему мастерству, а лишь ради своего образования, как это подобает частному лицу и свободному человеку. – Конечно, – сказал Гиппократ, – мне кажется, что Протагорово обучение скорее такого рода. – Так сам-то ты знаешь, что собираешься делать, или тебе это неясно? – спросил я. – О чем это ты? – Ты намерен предоставить попечение о твоей душе софисту, как ты говоришь; но, право, я бы очень с удивился, если бы ты знал, что такое софист. А раз тебе это неизвестно, то ты не знаешь и того, кому ты вверяешь свою душу и для чего – для хорошего или дурного. – Я думаю, что знаю, – сказал Гиппократ. – Так скажи, что такое софист, по-твоему? – Я полагаю, что, по смыслу этого слова, он – знаток в мудрых вещах. – Да ведь это можно сказать и про живописцев, и про строителей: они тоже знатоки в мудрых вещах; но если бы кто-нибудь спросил у нас, в каких именно мудрых вещах знатоки живописцы, мы бы сказали, что в создании изображений; и в других случаях ответили бы так же. А вот если бы кто спросил, чем мудр софист, что бы мы ответили? В каком деле он наставник? – А что если бы мы так определили его, Сократ: это тот, кто наставляет других в искусстве красноречия? – Может быть, – говорю я, – мы и верно бы сказали, однако недостаточно, потому что этот наш ответ требует дальнейшего вопроса: если софист делает людей искусными в речах, то о чем эти речи? Кифарист, например, делает человека искусным в суждениях о том, чему он его научил, – то есть об игре на кифаре. Не так ли? – Да. – Допустим. Ну а софист, в каких речах он делает искусным? Не ясно ли, что в речах о том, в чем он и сам сведущ? – Похоже на то. – А в чем же софист и сам сведущ, и ученика делает сведущим? – Клянусь Зевсом, не знаю, что тебе ответить. На это я сказал: – Как же так? Знаешь, какой опасности ты собираешься подвергнуть свою душу? Ведь когда тебе бывало нужно вверить кому-нибудь свое тело и было неизвестно, пойдет ли это на пользу или во вред, ты и сам немало раздумывал, вверять его или не вверять, и друзей и домашних призывал на совет и обсуждал это дело целыми днями. А когда речь зашла о душе, которую ты ведь ставишь выше, чем тело, потому что от того, будет она лучше или хуже, зависит, хорошо или дурно пойдут все твои дела, ты ни с отцом, ни с братом и ни с кем из нас, твоих друзей, не советовался, вверять ли тебе или не вверять свою душу этому пришлому чужеземцу. Лишь вчера ввечеру, по твоим словам, услыхав о нем, ты уже сегодня идешь спозаранку, не поразмыслив и не посоветовавшись о том, нужно ли вверять ему себя или нет, и сразу готов потратить и собственные деньги, и деньги друзей, как будто ты уже дознался, что тебе нужно непременно сойтись с Протагором, которого, как ты говоришь, ты и не знаешь и не разговаривал с ним никогда. Ты называешь его софистом, а что такое софист, оказывается, совсем не ведаешь, хоть и собираешься вверить себя ему. Гиппократ, выслушав, сказал: – Так оно и выходит, Сократ, как ты говоришь. – А что, Гиппократ, не будет ли наш софист чем-то вроде торговца или разносчика тех припасов, которыми питается душа? По-моему, во всяком случае, он таков. – Но чем же питается душа, Сократ? – Знаниями, разумеется, – сказал я. – Только бы, друг мой, не надул нас софист, выхваляя то, что продает, как те купцы или разносчики, что торгуют телесною пищей. Потому что и сами они не знают, что в развозимых ими товарах полезно, а что вредно для тела, но расхваливают все ради продажи, и покупающие у

Bo времена Сократа и Платона был в большом ходу вопрос: «Добродетель приобретается ли воспитанием и наукою, или сообщается самою природою?» Греческие умствователи решали эту задачу не одинаково: одни доказывали, что не учась добродетели, нельзя быть добродетельным; другие, что без естественного расположения человека к добру, никакая наука не поможет сделаться добрым 1). О том же самом предмете, меявду прочим, рассуждал и Платон, и свои мысли о нем изложил в четырех разговорах: Протагоре, Эвтидеме, Меноне и Лахесе. Некоторые критики, сравнивая содержание этих разговоров в отношении к рассматриваемому вопросу, находили, что Платон в них противоречит сам себе, что будто, например, в Протагоре он основывает добродетель на знании, следовательно поставляет ее в зависимость от науки, а в Меноне почитает ее даром богов, следовательно выводит из круга человеческой воли. Но мы уже имели случай говорить, что истолькова-

1) О писателях, касавшихся этого предмета, и о мнеииях Греческих ученых, рассматривавших его, см. Fischer. ad Aeschin. Socrat. qui refcrunlur dialogg. p. 21 sqq. и Fuelleborn. Symbol, ad. histor. philosoph. P. X. p. 143 sqq.

Тели нашего философа нередко навязывали ему такие положения, о которых он и не думал; потому что часто самую иронию его понимали как речь серьезную, и таким образом, по пословице, nubem pro Iunone amplexi sunt. Чтобы определить истинный смысл Платонова учения об источнике добродетели, надобно непрестанно иметь в виду показанный нами выше общий характер Платоновых сочинений. С этим именно указателем мы будем рассматривать содержание каждого из четырех упомянутых разговоров, и, кажется, не ошибемся в своем заключении.

Протагор 1) начинается беседою Сократа с Иппократом, сыном Иппониковым, которого пламенная и безотчетная жажда познаний влечет в школу софиста Протагора. Предмет этого, по отношению к целой беседе, вступительного разговора, состоит в решении вопроса: что такое софист? и чему он учит? Но предложенный вопрос разрешается только вообще, т. е., Сократ наводит Иппократа на мысль, что софисты, должно быть,—купцы, торгующие съестными припасами для души; а при покупке этой пищи, гораздо более должно бояться обмана, чем при покупке пищи для тела; потому что последняя перекладывается в другие хранилища, а первая принимается прямо в души. 309—314 С. Это—пролог диалога.

Удовлетворяя сильному желанию Иппократа, Сократ приводит его в собрание софистов и представляет Протагору, их корифею. Высокое мнение Протагора о своей науке располагает Сократа теснее ограничить прежнее значение софиста и подает повод к вопросу: чему он

1) Платонов разговор, носящий имя Протагора, у Диогена Лаерция (III, 59) называется Προταγόρας ἢ Σοφισταί. ’ενδεικτικός. Равным образом и Фицин к названию «Protagoras» прибавляет: vel Sophistae. Но еще Прокл заметил (ad Plat. Polit, p. 350. 24) что ἢ’ Σοφισταί—позднейшая вставка, καθάπερ ἂλλοι τῶν ἐπιγραφῶν προσθέσεις οὗσαι τῶν νεωτέρων τὴς ἐζουσίας ἀπολαβόν—των. Посему мы удерживаем только главное название разговора, данное ему самим Платоном.

Учит? Протагор отвечает, что его предмет—политика, а предмет его политики—добродетель. Но Сократ недоумевает, можно ли преподавать политику, разумея ее в таком смысле, и предлагает новый вопрос, составляющий главную задачу беседы: можно ли учить добродетели? 314, С. 319, В.

Желая доказать, что добродетели учить нельзя, Сократ указывает сперва на Афинян, которые, когда дело касается художеств, советуются только с художниками, а когда надобно рассуждать о политике, принимают мнения от всех граждан, предполагая, что политическая добродетель, и без особенных наставлений, должна быть всем известна; потом подтверждает свое мнение примерами частных лиц, которые, будучи сами добродетельны, не передают и не могут передать своих добродетелей даже собственным детям. Но Протагор доказательствам Сократа противополагает сперва приточные, потом прямые основания, что добродетель бывает и должна быть предметом науки. Посредством притчи об Эпиметее и Прометее, он старается доказать, что небо дало добродетель всем людям, и для того Афиняне допускают всех граждан к совещаниям о политике. А так как отсюда можно было заключить, что излишне было бы учить добродетели, если она есть дар неба; то Протагор, как будто забыв о своей притче и, противореча самому себе, доказывает, что добродетель не врождена, а приобретается наукою. Что же касается до того, что у добродетельных родителей часто бывают худые дети, то объясняет это большими или меньшими способностями к добродетели. 313, В. 328, D.

Говоря о добродетели, Протагор разумел ее, как один общий союз граждан, а между тем упоминал о святости, о рассудительности, о правде и проч. Это подало повод Сократу спросить Протагора: различны ли добродетели, или не различны? Софист,утверждавший, что

Добродетель приобретается наукою, и понимавший ее, как внешнее стяжание, натурально должен был допустить многоразличие ее видов, или частей, непохожих одна на другую. Но Сократ, разумея добродетель, как одно безразличное и нераздельное существо, нечувствительно приводит Протагора к заключению—сперва, что правда свята и святость праведна, потом, что мудрость и рассудительность—одно и тоже, наконец, что правда и рассудительность—не различны. Таким образом эротематическая метода Сократова заставляет софиста перейти от многоразличия добродетелей юридических, которых преподавателем он почитал себя, к единству добродетели нравственной или метафизической, которая, по учению Платона, не может быть предметом науки. 328, D. 334, С.

Но чтобы показать, сколь-слабо чувствует софист величие добродетели нравственной, без которой невозможно знание и юридической, Платон предоставляет Протагору изъяснить песнь Симонида о том: возможно ли быть добрым? Протагор изъясняет ее, но не понимает, что делаться и пребывать —не одно и тоже, а потому обвиняет Симонида в противоречии самому себе. Утверждая, что трудно делаться добрым, Симонид, говорит он, за то же самое мнение порицает Питтака, который сказал, что трудно быть добрым. При том, вызвавшись изъяснить Симонидову песнь, софист сам не замечает, как сильно противоречит она собственному его положению, что можно учить добродетели; потому что в ней доказывается, что даже делаться добрым поистине трудно, а быть добрым вовсе невозможно, и свойственно одному Богу. Как же тут преподавать добродетель? 334, С. 347, А.

Этим, казалось бы, надлежало и окончить разговор; но Сократ, подведши все прочие добродетели под понятие одной в смысле метафизическом, и посредством Симонидовой песни, сблизивши Протагора с мыслью о том, что она не может быт предметом науки, еще не иссле-

Довал: должно ли и мужество почитать добродетелью нравственною? Спросят: для чего такой существенный момент задачи оторван от своего целого и отброшен к концу разговора? Отвечаем, что он вовсе не оторван, но соединяется с главными частями беседы эпизодом, или экзегетическим рассуждением о Симонидовой песни. Протагор уже соглашается, что мудрость, рассудительность, справедливость и святость имеют значительное между собою сходство, но мужество отличает от них. Чтобы преодолеть это последнее упорство, Сократ требует определения мужества; и так как Протагор за существенную черту его принял смелость, даже отважность, τυ спрашивает: смелые знают ли, на что отваживаются? — Знают, отвечал недальновидный софист.А мужественные смелы? — Конечно. — Следовательно мужественные знают, на что отваживаются?—Протагор, заметив наконец, что мужество приводится к тожеству с знанием или мудростью, ограничивает первую свою посылку, говоря, что хотя все мужественные смелы, но не все смелые мужественны, то есть, не все знают, на что отваживаются. Тогда Сократ, как будто оставив предмет исследования, неприметно заходит к нему с другой стороны и спрашивает Протагора: все приятное добро ли? и само ли по себе добро? Софистнедоумевает, и заманиваемый вопросами Сократа, допускает, что люди, ошибающиеся в выборе удовольствий и страданий, ошибаются по недостатку знания, что никто добровольно не стремится к злому, или к тому, что почитает злым; если же стремится к чему-нибудь, то это нечто разумеет, как добро. Таким образом стремление к добру происходит от знания; но мужественные стремятся к добру, зная, что оно добро и потому мужество основывается на знании. Следовательно, мужество есть мудрость. 347, А. 360, D.

Видя себя снова опровергнутым, Протагор так смешался, что не хотел более отвечать и замолчал. Но

Сократ сказал: Я спрашивал тебя для того только, чтобы исследовать все , относящееся к добродетели , и в чем состоит самая добродетель. Знаю, что по раскрытии этого совершенно объяснилось бы и то, о чем мы оба так долго рассуждали : — я , что учить добродетели невозможно , ты что она изучима. А теперь результат нашего разговора представляется мне в виде челобитчика и насмешника , который , если бы мог говорить , сказал бы: как вы странны, Сократ и Протагор! Ты , Сократ , прежде утверждал , что добродетели учит нельзя , а теперь хочешь противного тому , стараясь доказать , что все виды добродетели суть знание. А ты , Протагор, прежде полагал, что добродетелью изучума, теперь же соглашаешься называть ее чем угодно, лишь бы только не знанием. 360, С. 362.

Такое содержание Платонова Протагора показывает, что предположенная задача: можно ли учить добродетели? окончательно не решена в нем. По этому Шлейермахер и Штальбом думают, что целью рассматриваемого диалога Платон полагал не действительное исследование предположенного вопроса, а обнаружение недостаточности софистических умствований для познания истины, и показание того, какова должна быть достойная своего имени диалектика. Но не отвергая этой формальной, или методической цели, не трудно заметить в Платоновом Протагоре и другую, более реальную, имеющую прямое отношение к самому предмету беседы. Мы уже сказали, что Сократ мало по малу отвлек внимание Протагора от разнообразия политических добродетелей, и обратил его к единству добродетели нравственной, сущность которой он всегда поставлял в знании или мудрости 1). Но если она состоит в знании; то преподавать ее нельзя и ненужно:

1) Xenoph. memor III. 6. 5.5 IV. 6, 7.

Потому что в ком она есть, тот уже знает ее; а в ком нет, тот должен наперед узнать ее, следовательно иметь добродетель прежде добродетели. Потому-то Платон истинную добродетель, т. е., знание и мудрость, приписывает одному Богу и производит ее от одного Бога. И так целью рассматриваемого разговора было — приблизить Протагора к мысли, что

1) Добродетель сама по себе одна, и состоит в знании 1).

2) На земле могут быть учители добродетелей (в смысле юридическом); но дать человеку добродетель может один Бог 2).

Считаем нужным также заметить, что учение, излагаемое в Протагоре, обнаруживает характер более философии Сократовой, чем Платоновой. Это видно из того, что все добродетели здесь приводятся к одному знанию, что главных добродетелей считается не четыре, как в позднейших сочинениях Платона, а пять; то есть, к справедливости, рассудительности, благоразумию и мужеству, причисляется еще святость, или благочестие 3), и что похвальное и приятное принимаются за одно и тоже, то есть, предписывается так пользоваться удовольствиями, чтобы это было согласно с мудростью.

Истолкователи Протагора представляют себе еще вопрос: к какому времени Платон относил свой разговор? Протагор в нем уже старик, Сократ еще молод, Алкивиад πρώτον ὑπηωήτης, Агатон νέον ἔτι μηράκιον. Ho первый умер в 1,94 ол.; третий был полководцем Афинян в Пелопонесе в 1,90 ол.; четвертый одержал победу в качестве трагического поэта в 90 ол. Притом, слушателями Протагора и Сократа представляются дети

1) Rillers Gesch. d. alt. Z. Th. 2. B. VIII. Plat. de legg. XII. p. 963. C. Polit. p. 306. A.

2) Xenoph. mem. IV. 8. 10. 21. Stäudl. Gesch. d. Moralphilosophie p. 94—99.

3) Plat. de republ. VII. p. 519. Men. p. 97. A.

Перикла, которые умерли от заразы еще при начале пелопонесской войны, в 3,87 ол. Следовательно, разговор можно относить к 1 или 2, 87 ол. Этому заключению не противоречит то обстоятельство, что хозяином дома, в котором происходила беседа, представляется Каллиас, следовательно Иппоник как будто предполагается умершим; а он был убит в делосском сражении в 1,89 ол. В разговоре вовсе не упоминается о смерти Иппоника, и Каллиас мог распоряжаться в доме, просто за отсутствием отца. Что же касается до того, что Ферекратовы ἄγριοι, по Протагору, представлены были на сцене в прошедшем году (πέρυοι), а по Атенею, при преторе Аристионе, в 4,89 ол.; то в справедливости последнего показания можно сомневаться, потому что мнения Атенея о Платоне часто бывают вовсе неосновательны и отзываются какою-то странною ненавистью. Впрочем, если бы в Платоновом Протагоре и действительно найдены были какие-нибудь анахронизмы; то и тогда не следовало бы обвинять Платона; потому что целью его была истина не хронологическая, а философская. Он, как философ и мимик, замечал только учения и снимал отличительные черты с предметов, ему представлявшихся, не заботясь о том, когда существовали эти учения и были ли современны сводимые им лица и обстоятельства.


Страница сгенерирована за 0.05 секунд!