Рерих цветы мории. Электронная библиотека международного центра рерихов. Ключи от ворот

Рерих цветы мории. Электронная библиотека международного центра рерихов. Ключи от ворот
Рерих цветы мории. Электронная библиотека международного центра рерихов. Ключи от ворот

«С выпученными глазами и облизывающийся - вот я. Некрасиво? Чтó делать!». Таким предстает перед нами философ Василий Васильевич Розанов, автор провокационного сочинения-эксперимента «Опавшие листья», жанр которого можно определить, как… Дневник? Записки? Все эти определения не вполне подходят. Попробуем разобраться.

Первые издания книг «Уединенное» (1912), «Опавшие листья. Короб первый», «Опавшие листья. Короб второй и последний» (1913-1915), представляющих собой трилогию, были восприняты современниками с удивлением и недоумением. Ни одного положительного отзыва в печати. И это при том, что Розанова хорошо знали по его философским трудам. Кроме того, читающая публика ко времени выхода сочинений Розанова уже пережила натиск символизма, господствовавшего в литературе в первое десятилетие XX века. Большинство произведений этого направления до сих пор поражают нас, современных читателей, своей интимностью и необычностью формы (сам Розанов, кстати, решительно отказывался называться «символистом», хотя бунтарский дух некоторых течений Серебряного века прочно вплетен в строки его произведений).

От системы к хаосу: творческий путь Розанова

Ко времени публикации «Опавших листьев» философ и писатель Василий Розанов прошел тернистый творческий путь. После окончания историко-филологического факультета молодого человека распределили в глухой провинциальный городок в качестве преподавателя гимназии. Это давало ему возможность заниматься свободным творчеством, уделяя при этом много времени философии и публицистике. Его первая книга «О понимании», которая должна была представлять собой, по мысли Розанова, фундаментальный теоретический философский труд, успеха не имела.

Религиозность теперь не исполнение долга, а само человеческое бытие.

Ее просто не заметили. Обратили внимание на Розанова только в 1891 году, после выхода литературно-философского этюда «Легенда о Великом инквизиторе». Во-первых, философские размышления приняли здесь более органичную форму - публицистическую, что значительно облегчило восприятие текста широкой публикой. Во-вторых, сближение литературы и философии произошло и на тематическом уровне (что традиционно для русской философии, в принципе) - Розанов обратился к творчеству мэтра Ф.М. Достоевского.

Здесь же обозначилась и магистральная тема дальнейших философских исканий: осмысление фигуры Христа. Розанов становится всецело религиозным мыслителем, причем православного толка, однако впоследствии он отказывается от четких схем и выдвигает другое понимание христианства и веры. Для философа божественное начало - в быту, в обыденности (что необычно, так как быт и обыденность порицались философскими учениями, начиная с эпохи Просвещения). Розанов был уверен в том, что уютность, домашность (семейственность) церкви и Бога - то, что питает человека в обычной жизни. Отсюда и иная религиозность, и другое понимание места человека в этой системе. Религиозность теперь не исполнение долга, а само человеческое бытие. Бог - это «моя жизнь», как и жизнь любого человека, считал Розанов. Человек становится ключом к пониманию абсолютно всего в мире. И это не преувеличение. Вместо теоретизирования различных процессов извне (не принимая во внимание человеческую сущность) Розанов утверждает возможность решения философских проблем с помощью постижения природы человека. Этот подход он пытается воплотить в «Опавших листьях», выбрав для анализа… Василия Васильевича Розанова. Потому что себя он знал, как ему казалось, неизмеримо лучше других людей: «Собственно мы хорошо знаем - единственно себя. О всем прочем - догадываемся, спрашиваем. Но если единственная “открывшаяся действительность” есть “я”, то очевидно и рассказывай об “я” (если сумеешь и сможешь)».

Форма книги

«Опавшие листья» - текстовый эксперимент. Об этом произведении сам Розанов писал: «Больше этого вообще не сможет никто, если не появится такой же. Но, я думаю, не появится, потому что люди вообще индивидуальны». Он ощущал особенность «Опавших листьев» в ряду других произведений (как литературных, так и философских) вообще. Книга состоит из разрозненных частей, которые представляют собой фрагменты дневника, различные заметки, философские размышления и эссеистические вставки. Для читателя начала XX века «Опавшие листья» выглядят экзотически - отделенные друг от друга разноразмерные фрагменты, пестрящие цитатами и курсивом. Розанов планировал публиковать каждый фрагмент «Опавших листьев» на отдельной странице, то есть так, чтобы предыдущая заметка не была визуально связана с предыдущей и последующей.

Однако ему пришлось отступить от задуманного с целью ускорения процесса печатания в типографии. Розанов в своих идеях намного опережал современное ему книгопечатание Сегодня, дорогой читатель, мы можем с легкостью представить такую книгу (например, сборник афористичных высказываний М.М. Жванецкого малого формата).

«Я пришел в мир, чтобы видеть…»

«Опавшие листья» напрочь лишены сюжетных линий и персонажей, то есть всего того, что ищет наш глаз с первых страниц художественного произведения большого формата, поэтому композиционные звенья, которые связывают фрагменты, - это, прежде всего, авторская свобода в выборе формы и смысловые тематические узлы (если сказать проще - личность автора).

На одной из первых страниц мы находим такие фрагменты:

«Как я отношусь к молодому поколению?

Никак. Не думаю.

Думаю только изредка. Но всегда мне его жаль. Сироты».

«Любовь есть боль. Кто не болит (о другом), тот и не любит (другого)».

Многие мысли даются с новой строки даже в отдельно взятом фрагменте. Писатель имитирует процесс восприятия человеком окружающего мира. Вслед за короткими афористичными заметками идут тематически связанные фрагменты, магистральной темой которых становится, например, иудейство или христианство. Создается впечатление фиксации непрерывного потока мыслей. Важным оказывается абсолютно всё: муки творчества, события современности, судьба русской культуры, воспоминания, которые хаотично нанизываются одно за другим.

Установка Розанова на воспроизведение разрозненного человеческого сознания на страницах «Опавших листьев» подчиняется его стремлению ухватить за хвост процесс понимания во всем его многообразии. Розанов, по собственному признанию, не созидатель, а созерцатель. В каждом моменте, запечатленном на страницах «Опавших листьев», отражается многогранная бесконечная реальность. Розанов видит две стороны медали и видит их одновременно. Так происходит со всеми явлениями, которые может зафиксировать его сознание, - правда и ложь, жизнь и смерть, литература и жизнь. Это и есть его задача - отразить тысячи точек зрения, потому что истина кроется в каждом отдельно взятом моменте. Для этого философ использует антиномии, которые могут явить читателю синтез, явив два противопоставленных лика одного явления. Жизнь, по мысли Розанова, возникает в результате нарушения равновесий: «Жизнь происходит от “неустойчивых равновесии”. Если бы равновесия везде были устойчивы, не было бы и жизни.

Создается впечатление фиксации непрерывного потока мыслей. Важным оказывается абсолютно всё: муки творчества, события современности, судьба русской культуры, воспоминания, которые хаотично нанизываются одно за другим.

Но неустойчивое равновесие - тревога, “неудобное мне”, опасность. Мир вечно тревожен и тем живет». Течение жизни - в вечной борьбе любви и смерти, тела и души.

Любовь и смерть

Темы, которых так или иначе касается Розанов на страницах книги, можно перечислять довольно долго. Однако именно любовь и смерть - есть подлинная тема «Опавших листьев». Начало и конец произведения - об умирании любимой, сердечного «друга». Ужасное течение болезни, ощущение приближения неминуемой смерти вводят на страницы книги философские заметки. О смерти Розанов пишет: «Смерти я боюсь, смерти я боюсь, смерти я не хочу, смерти я ужасаюсь». Неужели так может писать глубоко религиозный человек? Розанов смело в этом признается. Бессмертие души, которое будет даровано после смерти, его нисколько не утешает, потому что в данный момент философа так ужасает умирание тела, что он теряет веру в бессмертие души. Спасение он видит в любви, ведь через это чувство к конкретному человеку можно ощутить бессмертие.

Любовь у Розанова - соединение эроса (в привычном понимании, причем органически связанным с материнством и рождением детей) и жалости. Причем жалости философ уделяет большее внимание. Любовь, в первую очередь, - жалость и боль о человеке, любовь не обманывает: «Все же именно любовь меня не обманывала. Обманулся в вере, в цивилизации, в литературе.

В людях вообще. Но те два человека, которые меня любили, - я в них не обманулся никогда». В любви Розанов черпает вдохновение для жизни, а значит, пока происходит обмен «душа-тело» («Любовь есть взаимное пожирание, поглощение. Любовь - это всегда обмен, души-тела») между мужчиной и женщиной, любовники живут и противостоят смерти.

Дневник писателя или философские заметки?

Многообразие тем на страницах «Опавших листьев» и изобилие биографических отсылок (или их имитация?) отсылает нас к вопросу о жанре трилогии. Обсуждение этой проблемы тянется не одно десятилетие. Произведение часто определяют как писательский дневник, однако отнести «Опавшие листья» всецело к этому жанру было бы преступным упрощением. Сам же философ не дает нам никаких ориентиров. Более того, Розанов, указав на исключительность своего сочинения, вывел его за пределы жанров. С одной стороны, это может указывать на создание нового жанра, а с другой - свидетельствовать о невозможности подобрать определение. Кто-то называет «Опавшие листья» «газетой души Розанова», кто-то черновиком, кто-то отмечает импрессионистичность произведения. Но если существует черновик, то должен быть непременно и чистовик. Однако «листья» остаются в виде черновика, не оформляясь во что-то более определенное.

Дело в том, что Розанов демонстративно и сознательно отмежевывается от литературы (на страницах «Опавших листьев» философ высмеивает господ писателей). Вы, вероятно, спросите, о чем же мы здесь тогда рассуждаем? И правомерно ли говорить об «Опавших листьях» как о литературном произведении? Не все так просто. Декларативное отрицание в свете розановских противоречий - только одна сторона медали. Понимание литературы у Розанова тесно связано с противопоставлением правды жизни и правды искусства. Он не отрицает литературу, но указывает на то, что писатель, работая на публику (и на печать) неизбежно становится неискренним.

Розанов, указав на исключительность своего сочинения, вывел его за пределы жанров.

Поэтому он в течение многих лет ищет и находит собственный путь, сотканный из противоречий, который, тем не менее, позволил избежать неискренности (искусственного «олитературивания» произведения).

Подытожим

Писатель и философ предпочел остаться на границе литературы и философии, сохраняя за собой возможность лить на страницах словесный «чистый расправленный металл» без всякой примеси. Смелый эксперимент Розанова привел к созданию особого литературно-философского произведения в русской литературе и культуре начала XX века, ставшего одним из первых шагов в сторону дискретности, нелинейности и ассоциативности художественной литературы XX века в целом (более того, только в конце 30-х годов заговорили о новом формате книги («Зеленая коробочка» М. Дюшана), которая бы состояла из разрозненных клочков бумаги, схем и текстов, и представляла собой несшитый формат книги в противовес традиционной ее форме, к которой мы с вами привыкли). ■

Наталья Дровалёва

Литература

  1. Розанов В.В. Опавшие листья. М., 2015.
  2. Синенко В.С. Особенности мышления В.В. Розанова в художественно-философской трилогии «Уединенное», «Опавшие листья. Короб первый», «Опавшие листья. Короб второй и последний» // Вестник ВолГУ. Серия 8. 2003-2004. № 3. С. 21-29.
  3. Сарычев Я.В. «Совсем другая тема, другое направление, другая литература»: творческие искания В.В. Розанова 1910-х годов // Вестник РУДН. Литературоведение. Журналистика. 2003-2004. № 3-4. С. 49-58.
  4. Сарычев Я.В. Модернизм В.В. Розанова // Филологические науки. 2004. № 6.
  5. Синявский А.Д. «Опавшие листья» В. В. Розанова. М., 1999.

Пост не имеет отношения к кино. Просто было необходимо сделать страничку, куда бы я мог выписывать цитаты из «Опавших листьев» В. Розанова , чтобы потом можно было легко найти необходимое. А где же ее сделать еще, как не в своем блоге =)

Не понимаю, почему я особенно не люблю Толстого, Соловьева и Рачинского. Не люблю их мысли, не люблю их жизни, не люблю самой души. Пытая, кажется, нахожу главный источник по крайней мере холодности и какого-то безучастия к ним (странно сказать) — в «сословном разделении».

Соловьев если не был аристократ, то все равно был «в славе» (в «излишней славе»). Мне твердо известно, что тут — не зависть («мне все равно»). Но говоря с Рачинским об одних мыслях и будучи одних взглядов (на церковн. школу), — я помню, что все им говоримое было мне чужое: и то же — с Соловьевым, то же — с Толстым. Я мог ими всеми тремя любоваться (и любовался), ценить их деятельность (и ценил), но никогда их почему-то не мог любить, не только много, но и ни капельки. Последняя собака, раздавленная трамваем, вызывала большее движение души, чем их «философия и публицистика» (устно). Эта «раздавленная собака», пожалуй, кое-что объясняет. Во всех трех не было абсолютно никакой «раздавленности», напротив, сами они весьма и весьма «давили» (полемика, враги и пр.). Толстой ставит тó «3», тó «1» Гоголю: приятное самообольщение. Все три вот и были самообольщены: и от этого не хотелось их ни любить, ни с ними «водиться» (знаться). «Ну, и успевайте, господа, — мое дело сторона». С детства мне было страшно врождено сострадание: и на этот главный пафос души во всех трех я не находил никакого объекта, никакого для себя «предмета». Как я любил и люблю Страхова, любил и люблю К. Леонтьева; не говоря о «мелочах жизни», которые люблю безмерно. Почти нашел разгадку: любить можно тó, или — тогó, о ком сердце болит. О всех трех не было никакой причины «душе болеть», и от этого я их не любил.

«Сословное разделение»: я это чувствовал с Рачинским. Всегда было «все равно», что бы он ни говорил; как и о себе я чувствовал, что Рачинскому было «все равно», что у меня в душе, и он таким же отдаленным любленьем любил мои писания (он их любил, — по-видимому). Тут именно сословная страшная разница; другой мир, «другая кожа», «другая шкура». Но нельзя ничего понять, если припишешь зависти (было бы слишком просто): тут именно непонимание в смысле невозможности усвоения. «Весь мир другой: — его, и — мой». С Рцы (дворянин) мы понимали же друг друга с 1/2 слова, с намека; но он был беден, как и я, «не нужен в мире», как и я (себя чувствовал). Вот эта «ненужность», «отшвырнутость» от мира ужасно соединяет, и «страшно все сразу становится понятно»; и люди не на словах становятся братья.

***
Ум, положим, — мещанинишко, а без «третьего элемента» все-таки не проживешь.

Надо ходить в чищеных сапогах; надо, чтобы кто-то сшил платье. «Илья-пророк» все-таки имел милоть, и ее сшил какой-нибудь портной.

Самое презрение к уму (мистики), т. е. к мещанину, имеет что-то на самом конце своем — мещанское. «Я такой барин» или «пророк», что «не подаю руки этой чуйке». Сказавший или подумавший так ео ipso<> обращается в псевдобарина и лжепророка.

Настоящее господство над умом должно быть совершенно глубоким, совершенно в себе запрятанным; это должно быть субъективной тайной. Пусть Спенсер чванится перед Паскалем. Паскаль должен даже время от времени назвать Спенсера «вашим превосходительством», — и вообще не подать никакого вида о настоящей мере Спенсера.

***
Толстой был гениален, но не умен. А при всякой гениальности ум все-таки «не мешает».
***
25-летний юбилей Корецкого. Приглашение. Не пошел. Справили. Отчет в «Нов. Вр.».

Кто знает поэта Корецкого? Никто. Издателя-редактора? Кто у него сотрудничает?

Очевидно, гг. писатели идут «поздравлять» всюду, где поставлена семга на стол.

Бедные писатели. Я боюсь, правительство когда-нибудь догадается вместо «всех свобод» поставить густые ряды столов с «беломорскою семгою». «Большинство голосов» придет, придет «равное, тайное, всеобщее голосование». Откушают. Поблагодарят. И я не знаю, удобно ли будет после «благодарности» требовать чего-нибудь. Так Иловайский не предвидел, что великая ставка свободы в России зависит от многих причин и еще от одной маленькой: улова семги в Белом море.

«Дорого да сердито…» Тут наоборот — «не дорого и не сердито».
***
Одни молоды, и им нужно веселье, другие стары, и им нужен покой, девушкам — замужество, замужним — «вторая молодость»… И все толкаются, и вечный шум.

Жизнь происходит от «неустойчивых равновесий». Если бы равновесия везде были устойчивы, не было бы и жизни.

Но неустойчивое равновесие — тревога, «неудобно мне», опасность. Мир вечно тревожен, и тем живет.

Какая же чепуха эти «Солнечный город» и «Утопия»: суть коих вечное счастье. Т. е. окончательное «устойчивое равновесие». Это не «будущее», а смерть.

(провожая Верочку в Лисино, вокзал).

Социализм пройдет как дисгармония. Всякая дисгармония пройдет. А социализм — буря, дождь, ветер…

Взойдет солнышко и осушит все. И будут говорить, как о высохшей росе: «Неужели он (соц.) был?» «И барабанил в окна град: братство, равенство, свобода?»

— О, да! И еще скольких этот град побил!!

— «Удивительно. Странное явление. Не верится. Где бы об истории его прочитать?»

* * *
Счастливую и великую родину любить не велика вещь. Мы ее должны любить именно когда она слаба, мала, унижена, наконец глупа, наконец даже порочна. Именно, именно когда наша «мать» пьяна, лжет и вся запуталась в грехе, — мы и не должны отходить от нее… Но и это еще не последнее: когда она наконец умрет и, обглоданная евреями, будет являть одни кости — тот будет «русский», кто будет плакать около этого остова, никому не нужного и всеми плюнутого. Так да будет…
***
Какой это ужас, что человек (вечный филолог) нашел слово для этого — «смерть». Разве это возможно как-нибудь назвать? Разве оно имеет имя? Имя — уже определение, уже «чтó-то знаем». Но ведь мы же об этом ничего не знаем. И, произнося в разговорах «смерть», мы как бы танцуем в бланманже для ужина или спрашиваем: «Сколько часов в миске супа?» Цинизм. Бессмыслица.
***
Любовь есть боль. Кто не болит (о другом), тот и не любит (другого).

***
Революция имеет два измерения — длину и ширину; но не имеет третьего — глубины. И вот по этому качеству она никогда не будет иметь спелого, вкусного плода; никогда не «завершится»…

Она будет все расти в раздражение; но никогда не настанет в ней того окончательного, когда человек говорит: «Довольно! Я — счастлив! Сегодня так хорошо, что не надо завтра»… Революция всегда будет с мукою и будет надеяться только на «завтра»… И всякое «завтра» ее обманет и перейдет в «послезавтра». Perpetuum mobile, circulus vitiosus,<> и не от бесконечности — куда! — а именно от короткости. «Собака на цепи», сплетенной из своих же гнилых чувств. «Конура», «длина цепи», «возврат в конуру», тревожный коротенький сон.

В революции нет радости. И не будет.

Радость — слишком царственное чувство, и никогда не попадет в объятия этого лакея.

Два измерения: и она не выше человеческого, а ниже человеческого. Она механична, она матерьялистична. Но это — не случай, не простая связь с «теориями нашего времени»; это — судьба и вечность. И, в сущности, подспудная революция в душах обывателей, уже ранее возникшая, и толкнула всех их понести на своих плечах Конта-Спенсера и подобных.

Революция сложена из двух пластинок: нижняя и настоящая, archeus agens<> ее — горечь, злоба, нужда, зависть, отчаяние. Это — чернота, демократия. Верхняя пластинка — золотая: это — сибариты, обеспеченные и не делающие; гуляющие; не служащие. Но они чем-нибудь «на прогулках» были уязвлены, или — просто слишком добры, мягки, уступчивы, конфетны. Притом в своем кругу они — только «равные», и кой-кого даже непременно пониже. Переходя же в демократию, они тотчас становятся primi inter pares.<> Демократия очень и очень умеет «целовать в плечико», ухаживать, льстить: хотя для «искренности и правдоподобия» обходится грубовато, спорит, нападает, подшучивает над аристократом и его (теперь вчерашним) аристократизмом. Вообще демократия тоже знает, «где раки зимуют». Что «Короленко первый в литераторах своего времени» (после Толстого), что Герцен — аристократ и миллионер, что граф Толстой есть именно «граф», а князь Кропоткин был «князь», и, наконец, что Сибиряков имеет золотые прииски — это она при всем «социализме» отлично помнит, учтиво в присутствии всего этого держит себя, и отлично учитывает. Учитывает не только как выгоду, но и как честь. Вообще в социализме лакей неустраним, но только очень старательно прикрыт. К Герцену все лезли и к Сибирякову лезли; к Шаляпину лезут даже за небольшие рубли, которые он выдает кружкам в виде «сбора с первого спектакля» (в своих турне: я слышал это от социал-демократа, все в этой партии знающего, и очень удивился). Кропоткин не подписывается просто «Кропоткин», «социалист Кр.», «гражданин Кр.», а «князь Кропоткин». Не забывают даже, что Лавров был профессором. Ничего, одним словом, не упускают из чести, из тщеславия: любят сладенькое, как и все «смертные». В тó же время так презирая «эполеты» и «чины» старого строя…

Итак, две пластинки: движущая — это черная рать внизу, «нам хочется», и — «мы не сопротивляемся», пассивная, сверху. Верхняя пластинка — благочестивые Катилины; «мы великодушно сожжем дом, в котором сами живем и жили наши предки». Черная рать, конечно, вселится в дóмы этих предков: но как именно это — черная рать, не только по бедности, но и по существу бунта и злобы (два измерения, без третьего), то в «новых домах» она не почувствует никакой радости: а как Никита и Акулина «в обновках» (из «Власти тьмы»):

«- Ох, гасите свет! Не хочу чаю, убирайте водку!»

Венцом революции, если она удастся, будет великое volo:

— Уснуть.

Самоубийства — эра самоубийств…

И тут Кропоткин с астрономией и физикой и с «дружбой Реклю» (тоже тщеславие) очень мало помогут.

Возможно ли, чтобы позитивист заплакал?
Так же странно представить себе, как что «корова поехала верхом на кирасире».
И это кончает разговоры с ним. Расстаюсь с ним вечным расставанием.

Позитивизм в тайне души своей или точнее в сердцевине своего бездушия:
И пусть бесчувственному телу
Равно повсюду истлевать.
Позитивизм — философский мавзолей над умирающим человечеством.
Не хочу! Не хочу! Презираю, ненавижу, боюсь!!!
* * *
* * *
Велик горб человечества, велик горб человечества, велик горб человечества…
Идет, кряхтит, с голым черепом, с этим огромным горбом за спиною (страдания, терпение) великий древний старик; и кожа на нем почернела, и ноги изранены…

Чтó же тут молодежь танцует на горбе? «Мы — последние», всё — «мы», всё — «нам».
Ну, танцуйте, господа.
(за нумизматикой)
* * *

Все жду, когда Григорий Спиридонович П-в напишет свою автобиографию. Ведь он замечательный человек.

Конечно, Короленко — более его замечательный человек: и напечатал чуть не том своего жизнеописания, — под грациозной вуалью: «История моего современника». Но отчего же не написать и Гр. Сп. П-ву? Не один Кутузов имел себе Михайловского-Данилевского: мог бы иметь и Барклай-де-Толли. Отчего «нашим современникам» не соединить в себе полководца и жизнеописателя, — так сказать, поместить себе за пазуху «Михайловского-Данилевского» и продиктовать ему все слова.
— «Мне Тита Ливия не надо», — говорят «современные» Александры Македонские. «Я довольно хорошо пишу, и опишу сам свой поход в Индию».
* * *
Если Философову случится пройти по мокрому тротуару без калош, то он будет неделю кашлять: я не понимаю, какой же он друг рабочих?
Этак Антихрист назовет себя «другом Христа», иудей — христианина, папа — Антихриста, а Прудон — Ротшильда. Что же это выйдет? Мир разрушится, потеряет грани, связи; ибо потеряет отталкивания. Необходимые: ибо самые связи-то держатся через отталкивания. Но мир ничего, впрочем, не потеряет, ибо все они, от Философова до папы, именно только «назовут» себя, а дело останется, как есть: папа — враг Антихриста, а Антихрист — его враг, и Философов — враг плебса, а плебс — враг Философова. А «говоры» — как хотите.
Вот уж, поистине — речи, в которых «скука и томление духа» (Экклез.).

Не язык наш — убеждения наши, а сапоги наши — убеждения наши. Опорки, лапти, смазные, «от Вейса». Так и классифицируйте себя.
* * *
Русский «мечтатель» и существует для разговоров. Для чего же он существует. Не для дела же?

* * *
О Рылееве, который, — «какая бы ни была погода, — каждый день шел пешком утром, и молился у гробницы императора Александра II», — при коем был адъютантом. Он был обыкновенный человек, — и даже имел француженку из балета, с которой прожил всю жизнь. Чтó же его заставляло ходить? ктó заставлял? А мы даже о родителях своих, о детях (у нас — Надя на Смоленском) не ходим всю жизнь каждый день, и даже — каждую неделю, и — увы, увы — каждый месяц! Когда я услышал этот рассказ (Маслова?) в нашей редакции, — я был поражен и много лет вот не могу забыть его, все припоминаю. «Умерший падишах стоит меньше живой собаки», прочел я где-то в арабских сказках, и в смысле благополучия, выгоды умерший «освободитель» уже ничем ему (Рылееву) не мог быть полезен. Что же это за чувство и почему оно? Явно — это привязанность, память, благодарность. Отнесем 1/2 к благородству ходившего († около 1903 г., и по поводу смерти его и говорили в редакции): но 1/2 относится явно к Государю. Из этого вывод: явно, что Государи представляют собою не только «форму величия», существо «в мундире и тоге», но и что-то глубоко человеческое и высокочеловеческое, но чего мы не знаем по страшной удаленности от них, — потому, что нам, кроме «мундира», ничего и не показано. Все рассказы, напр., о Наполеоне III — антипатичны (т. е. он в них — антипатичен). Но он не был «урожденный», — и инстинкт выскочки уцепиться за полученную власть сорвал с него все величие, обаяние и правду. «Желал устроиться», — с императрицею и деточками. «Урожденный» не имеет этой нужды: вечно «признаваемый», совершенно не оспариваемый, он имеет то довольство и счастье, которое присуще было «тому первому счастливому», который звался Адамом. «От роду» около него растут райские яблоки, которых ему не надо даже доставать рукой. Это — психика совершенно вне нашей. Все в него влюблены; все он имеет; что пожелает — есть. Чего же ему пожелать? По естественной психологии — счастья людям, счастья всем. Когда мы «в празднике», когда нам удалась «любовь» — как мы раздаем счастье вокруг, не считая — кому, не считая — сколько. Поэтому психология «урожденного» есть естественно доброта: которая вдруг пропадает, когда он оспаривается. Поэтому не оспаривать Царя есть сущность царства, regni et régis.<> Поразительно, что все жестокие наши государи были именно «в споре»: Иван Грозный — с боярами и претендентами, Анна Иоанновна — с Верховным Советом, и тоже — по неясности своих прав; Екатерина II (при случае, — с Новиковым и прочее) тоже по смутности «вошествия на престол». Все это сейчас же замутняет существо и портит лицо. Поэтому «любить Царя» (просто и ясно) есть действительно существо дела в монархии и «первый долг гражданина»: не по лести и коленопреклонению, а потому, что иначе портится все дело, «кушанье не сварено», «вишню побил мороз», «ниву выколотил град». Что это всемирно и общечеловечно, — показывает то, до чего люди «в оппозиции» и «ниспровергающие», т. е. в претензии «на власть», рвущиеся к власти, — мирятся со всем, но уже очень подозрительно относятся к спокойнымвозражениям себе, спору с собой: а насмешек совершенно не переносят. Они отмели Страхова (критика), а Незлобина-Дьякова прокляли таким негодованием, которое в «литературной судьбе» равно «ссылке в каторгу». «Нельзя оскорблять величие оппозиции, ни — правды ее», на этом построена (у нас) вся литературная судьба 1/2 века, и около этого развился литературный карьеризм и азарт его. «Все хватают чины и ордена просто за верноподданические чувства» оппозиции и даже за грубую ей лесть. Такими «верноподданными», страстными и с пылом, были Писарев, Зайцев, Благосветлов: последний в жизни был невыразимый халуй, имел негра возле дверей кабинета, утопал в роскоши, и его близкие (рассказывают) утопали в «амурах» и деньгах, когда в его журнале писались «залихватские» семинарские статьи в духе: «все расшибем», «Пушкин — г…о». Но халуй ли, не халуй ли, а раз «сделал под козырек» и стоит «во фронте» перед оппозицией, — то ему все «прощено», забыто, получает «награды» рентами и чинами. Но что же это? Да это «придворный штат», уже готовый и сформированный, для будущей и ожидаемой власти, для les rois в лохмотьях. Обертываясь, мы усматриваем существо дела: «не будите нас от сновидений», «дайте нам сознать себя правыми,и вечно правыми, во всех случаях правыми, — и мы зальем вас счастьем»… «Скажите, признайте, полюбите в нас полубога: и мы будем даже лучше самого Бога!!» Хлыстовский элемент, элемент «живых христов» и «живых богородиц»… Вера Фигнер была явно революционной «богородицей», как и Екатерина Брешковская или Софья Перовская… «Иоанниты», всё «иоанниты» около «батюшки Иоанна Кронштадтского», которым на этот раз был Желябов. Когда раз в печати я сказал, что Желябов был дурак, то даже подобострастный Струве накинулся на меня с невероятной злобой, хотя у Вергежской он про революционеров говорил такие вещи, каких я себе никогда не позволял. «Но про себя думай, чтó знаешь — а на площади окажи усердие» («ура»): и Струве закричал на меня, потребовал устранения меня от прессы, просто за эти слова, что Желябов — дурак. «Его величество всегда умен» — в отношении Людовика XIV или — мечтаемого, призываемого, заранее славословимого Кромвеля. Обертывая все это и видишь: да это всемирная психология, всемирная потребность, всемирный фокус, что человек только в счастье и в самозабвении — подлинно благ, доброжелателен, «творит милость и правду». Ну хорошо: то, чем этого ожидать завтра, не лучше ли поклонитьсявчера? Чем рубить топором и строгать рубанком куклу — для внешнего глаза «куклу», а для сердца верующего икону, — отчего не поставить «в передний угол» ту, которую мы нашли у себя в доме, родившись?
И особенно нам, людям нижнего яруса, которые во власти не участвуем и не хотим участвовать, которые любим стихи и звезды, микроскоп и нумизматику, — совершенно явно мы должны «оставить все как есть» и не становиться «в оппозицию» к le roi à présent,<> в интересах le roi future,<> «Желябова № 1».
«Нам все равно»… Т. е. успокоимся и будем делать свои дела. Вот почему от «14-го декабря 1825 г. до сейчас» вся наша история есть отклонение в сторону, и просто совершилась ни для чего. «Зашли не в тот переулок» и никакого «дома не нашли», «вертайся назад», «в гости не попали».
* * *
* * *
Никакого желания спорить со Спенсером: а желание вцепиться в его аккуратные бакенбарды и выдрать из них 1/2.
Поразительно, что, видев столько на сцене «старых чиновников Николаевского времени» (у Островского и друг.), русские пропустили, что Спенсер похож на всех их. А его «Синтетическая философия» повторяет разграфленный аккуратно на «отделения» и «столоначальничества» департамент. И весь он был только директор департамента, с претензиями на революцию.
В VII-м классе гимназии, читая его «О воспитании умственном, нравственном» и еще каком-то, я был (гимназистом!!) поражен глупостью автора, — и не глупостьюотдельных мыслей его, а — тона, так сказать — самой души авторской. Он с первой же страницы как бы читает лекцию какой-то глупой, воображаемой им мамаше, хотя я убежден, что все английские леди гораздо умнее его. Эту мамашу он наделяет всеми глупыми качествами, какие вообразил себе, т. е. какие есть у него и каких вовсе нет у англичанок. Ей он читает наставления, подняв кверху указательный перст. Меня все время (гимназистом!) душил вопрос: — «Как он смеет! Как онсмеет!» Еще ничего в то время не зная, я уголком глаза и, наконец, здравым смыслом (гимназиста!) видел, чувствовал, знал, что измученные и потрепанные матери все-таки страдают о своих детях, тогда как этот болван ни о чем не страдал, — и что они все-таки знают и видят самый образ ребенка, фигуру его, тогда как Спенсер (конечно, неженатый) видал детей только в «British Illustration», и что вообще он все «Умственное воспитание» сочиняет из головы, притом нисколько не остроумной. Напр.: «Не надо останавливать детей, — ибо они, неостановленные, пусть дойдут до последствий неверных своих мыслей и своих вредных желаний: и тогда, ощутя ошибку этих мыслей и боль от вреда — вернутся назад, и тогда это будет прочное воспитанием. И иллюстрирует, иллюстрирует с воображаемой глупой мамашей. «Напр., если ребенок тянется к огню, — то пусть и обожжет палец»… Сложнее этого ничего не лезло в его лошадиную голову. Но вот 8-летний мальчик начинает заниматься онанизмом, случайно испытав, пожав рукой или как, его приятность: чтó же, «мамаша» должна ждать, когда он к 20-ти годам «разочаруется»? Спенсер ничего не слыхал о пагубных привычках детей!! Конечно, дети в «Британской Иллюстрации» онанизмом не занимаются: но матери это знают и мучаются с этим и не знают, как найти средств. Да мое любимое занятие от 6-ти до 8-ми лет было следующее: подойдя к догорающей лежанке, т. е. когда 1/2 Дров — уже уголь и она вся пылает, раскалена и красна, — я, вытащив из-за пояса рубашонку (розовая с крапинками, ситцевая), устраивал парус. Именно — поддерживая зубами верхний край, я пальцами рук крепко держал нижние углы паруса и закрывал, почти вплотную, отверстие печки. Немедленно красивой дугой она втягивалась туда. Как сейчас, вижу ее: раскалена, и когда я отодвигался и парус, падая, касался груди и живота, — он жег кожу. Степень раскаленности и красота дуги меня и привлекали. Мне в голову не приходило, что она может сразу вся вспыхнуть, что я стоял на краю смерти. Я был уверен, что зажигается «всеот огня», а не от жару и что нельзя зажечь рубашку иначе, как «поднеся к ней зажженную спичку»: «такой есть один способ горения». И любил я всегда это делать, когда в комнате один бывал, в какой-то созерцательности. Однако от нетерпения уже и при мамаше начинал делать «первые шаги» паруса. Всегда усталая и не замечая нас, — она мне не объяснила опасности, если это увеличить. А по Спенсеру, «и не надо было объяснять», пока я сгорю. Но мамаша была без «h», а он написал 10 томов. Ну что с таким дураком делать, как не выдрать его за бакенбарды?!!
(после чтения утром газет).
* * *

Русские, как известно, во все умеют воплощаться. Однажды они воплотились в Дюма-fils. И поехал с чувством настоящего француза изучать Россию и странные русские нравы. Когда на границе спросили его фамилию, он ответил скромно:

— Боборыкин.

Чего хотел, тем и захлебнулся. Когда наша простая Русь полюбила его простою и светлою любовью за «Войну и мир», он сказал: «Мало. Хочу быть Буддой и Шопенгауэром». Но вместо «Будды и Шопенгауэра» получилось только 42 карточки, где он снят в 3/4, 1/2, en face, в профиль и, кажется, «с ног», сидя, стоя, лежа, в рубахе, кафтане и еще в чем-то, за плугом и верхом, в шапочке, шляпе и «просто так»… Нет, дьявол умеет смеяться над тем, кто ему (славе) продает свою душу.

— «Которую же карточку выбрать?», — говорят две курсистки и студент. Но покупают целых 3, заплатив за все 15 коп.

Sic transit gloria mundi.

Суть «нашего времени» — что оно все обращает в шаблон, схему и фразу. Проговорили великие мужи. Был Шопенгауэр: и «пессимизм» стал фразою. Был Ницше: и «Антихрист» его заговорил тысячею лошадиных челюстей. Слава Богу, что на это время Евангелие совсем перестало быть читаемо: случилось бы то же.

Из этих оглоблей никак не выскочишь.

— Вы хотите успеха?

— Сейчас. Мы вам изготовим шаблон.

— Да я хотел сердца. Я о душе думал.

— Извините. Ничего, кроме шаблона.

— Тогда не надо… Нет, я лучше уйду. И заберу свою бедность с собою.

(на той же визитной карточке Макаревского).

Отстаивай любовь свою ногтями, отстаивай любовь свою зубами. Отстаивай ее против ума, отстаивай ее против власти. Будь крепок любви — и Бог тебя благословит. Ибо любовь — корень жизни. А Бог есть жизнь.

(на Волково).

Все женские учебные заведения готовят в удачном случае монахинь, в неудачном — проституток.

«Жена» и «мать» в голову не приходят.

Может быть, народ наш и плох, но он — наш, наш народ, и это решает все.

От «своего» куда уйти? Вне «своего» — чужое. Самым этим словом решается все. Попробуйте пожить «на чужой стороне», попробуйте жить «с чужими людьми». «Лучше есть краюшку хлеба у себя дома, чем пироги — из чужих рук».

Розанов В.

Опавшие листья

Я думал, что все бессмертно. И пел песни. Теперь я знаю, что все кончится. И песня умолкла.

Сильная любовь кого-нибудь одного делает ненужным любовь многих.

Даже не интересно...

Что значит, когда "я умру"?

Освободится квартира на Коломенской, и хозяин сдаст ее новому жильцу. Еще что? Библиографы будут разбирать мои книги. А я сам? Сам?- ничего. Бюро получит за похороны 60 руб. и в "марте" эти 60 руб. войдут в "итог". Но там уже все сольется тоже с другими похоронами; ни имени, ни воздыхания. Какие ужасы!

Сущность молитвы заключается в признании глубокого своего бессилия, глубокой ограниченности. Молитва - где "я не могу"; где "я могу" - нет молитвы.

Общество, окружающие убавляют душу, а не прибавляют.

"Прибавляет" только теснейшая и редкая симпатия, "душа в душу" и "один ум". Таковых находишь одну-две за всю жизнь. В них душа расцветает.

И ищи ее. А толпы бегай или осторожно обходи ее.

Да. Смерть - это тоже религия. Другая религия.

Никогда не приходило на ум.

Вот арктический полюс. Пелена снега. И ничего нет. Такова смерть.

Смерть - конец. Параллельные линии сошлись. Ну, уткнулись друг в друга, и ничего дальше. Ни "самых законов геометрии".

Да, "смерть" одолевает даже математику. "Дважды два - ноль".

Мне 56 лет: и помноженные на ежегодный труд дают ноль.

Нет, больше: помноженные на любовь, на надежду дают ноль.

Кому этот "ноль" нужен? Неужели Богу? Но тогда кому же? Зачем?

Или неужели сказать, что смерть сильнее самого Бога. Но ведь тогда не выйдет ли: она сама - Бог? На Божьем месте?

Ужасные вопросы.

Смерти я боюсь, смерти я не хочу, смерти я ужасаюсь.

Смерть "бабушки" (Ал. Адр. Руд.) изменила ли что-нибудь в моих соотношениях? Нет. Было жалко. Было больно. Было грустно за нее. Но я и "со мною" - ничего не переменилось. Тут, пожалуй, еще больше грусти: как смело "со мною" не перемениться, когда умерла она? Значит, она мне не нужна? Ужасное подозрение. Значит, вещи, лица и имеют соотношение, пока живут, но нет соотношения в них, так сказать, взятых от подошвы до вершины, метафизической подошвы и метафизической вершины? Это одиночество вещей еще ужаснее.

Итак, мы с мамой умрем и дети, погоревав, останутся жить. В мире ничего не переменится: ужасная перемена настанет только для нас. "Конец", "кончено". Это "кончено" не относительно подробностей, но целого, всего - ужасно.

Я кончен. Зачем же я жил?!!!

Как самые счастливые, минуты в жизни мне припоминаются те, когда я видел (слушал) людей счастливыми. С. и А. П. П-ва, рассказ "друга" о первой любви ее и замужестве (кульминационный пункт моей жизни). Из этого я заключаю, что я был рожден созерцателем, а не действователем.

Я пришел в мир, чтобы видеть, а не совершить. Что же я скажу (на т. с.) Богу о том, что он послал меня увидеть?

Скажу ли, что мир, им сотворенный, прекрасен?

Что же я скажу?

Б. увидит, что я плачу и молчу, что лицо мое иногда улыбается. Но он ничего не услышит от меня.

Я пролетал около тем, но не летел на темы.

Самый полет - вот моя жизнь. Темы - "как во сне".

Одна, другая... много... и все забыл. Забуду к могиле.

На том свете буду без тем.

Бог меня спросит:

Что же ты сделал?

Нужно хорошо "вязать чулок своей жизни" и - не помышлять об остальном. Остальное - в "Судьбе": и все равно там мы ничего не сделаем, а свое ("чулок") испортим (через отвлечение внимания).

Эгоизм - не худ; это - кристалл (твердость, неразрушимость) около "я". И, собственно, если бы все "я" были в кристалле, то не было бы хаоса, и, след., "государство" (Левиафан) было бы почти не нужно. Здесь есть 1/1000 правоты в "анархизме"; не нужно "общего", : и тогда индивидуальное (главная красота человека и истории) вырастет. Нужно бы вглядеться, что такое "доисторическое существование народов": по Дрэперу и таким же, это - "троглодиты", так как не имели "всеобщего обязательного обучения" и их не объегоривали янки; но по Библии - это был "рай". Стоит же Библия Дрэпера.

Не литература, а литературность ужасна; литературность души, литературность жизни. То, что всякое переживание переливается в играющее, живое слово, но этим все и кончается - само переживание умерло, нет его. Температура (человека, тела) остыла от слова. Слово не возбуждает, о, нет! Оно расхолаживает и останавливает. Говорю об оригинальном и прекрасном слове, а не о слове "так себе". От этого после "золотых эпох" в литературе наступает всегда глубокое разложение всей жизни, ее апатия, вялость, бездарность. Народ делается как сонный, жизнь делается как сонная. Это было и в Риме после Горация, и в Испании после Сервантеса. Но не примеры убедительны, а существенная связь вещей.

Вот почему литературы в сущности не нужно, тут прав К. Леонтьев. "Почему, перечисляя славу века, назовут все Гёте и Шиллера, а не назовут Веллингтона и Шварценберга?" В самом деле, почему? Почему "век Николая" был "веком Пушкина, Лермонтова и Гоголя", а не веком Ермолова, Воронцова и как их еще. Даже не знаем. Мы так избалованы книгами, нет - так завалены книгами, что даже не помним полководцев. Ехидно и дальновидно поэты назвали полководцев "Скалозубами" и "Бетрищевыми". Но ведь это же односторонность и вранье. Нужна вовсе не "великая литература", а великая, прекрасная и полезная жизнь. А литература может быть и "кой-какая" - "на задворках".

Поэтому нет ли провиденциальности, что здесь "все проваливается"? Что - не Грибоедов, а Л. Андреев, не Гоголь, а Бунин и Арцыбашев. Может быть. М. б. мы живем в великом окончании литературы.

Иду. Иду. Иду. Иду... И где кончится мой путь - не знаю.

И не интересуюсь. Что-то стихийное и не человеческое. Скорее "несет", а не иду. Ноги волочатся. И срывает меня с каждого места, где стоял.

После книгопечатания любовь стала невозможной.

Какая же любовь "с книгою"?

Bсe бессмертно. Вечно и живо. До дырочки на сапоге, которая и не расширяется, и не "заплатывается" с тех пор, как была. Это лучше "бессмертия души", которое сухо и отвлеченно.

Я хочу "на тот свет" прийти с носовым платком. Ни чуточки меньше.

Не понимаю, почему я особенно не люблю Толстого, Соловьева и Рачинского. Не люблю их мысли, не люблю их жизни, не люблю самой души. Пытая, кажется, нахожу главный источник по крайней мере холодности и какого-то безучастия к ним (странно сказать) в "сословном разделении".

Соловьев если не был аристократ, то все равно был в славе (в излишней славе). Мне твердо известно, что тут -не зависть (мне все равно). Но, говоря с Рачинским об одних мыслях и будучи одних взглядов (на церковную школу), я помню, что все им говоримое было мне чужое; и тоже - с Соловьевым, тоже - с Толстым. Я мог ими всеми тремя любоваться (и любовался), ценить их деятельность (и ценил), но никогда их почему -то не мог любить, не только много, но и ни капельки. Последняя собака, раздавленная трамваем, вызывала большее движение души, чем их "философия и публицистика" (устно). Эта "раздавленная собака", пожалуй, кое-что объясняет. Во всех трех не было абсолютно никакой "раздавленности", напротив, сами они весьма и весьма "давили" (полемика, враги и пр.). Толстой ставит то "x", то "i" Гоголю: приятное самообольщение. Все три вот и были самообольщены, и от этого не хотелось их ни любить, ни с ними "водиться" (знаться). "Ну, и успевайте, господа,-мое дело сторона". С детства мне было страшно врождено сострадание: и на этот главный пафос души во всех трех я не находил никакого объекта, никакого для себя "предмета". Как я любил и люблю Страхова, любил и люблю К. Леонтьева; не говоря о "мелочах жизни", которые люблю безмерно. Почти нашел разгадку: любить можно то или того, о ком сердце болит. О всех трех не было никакой причины "душе болеть", и от этого я их не любил.

В Российской философии была фигура, которая не вписывалась ни в рамки религиозной философии, ни, уж тем более, в социализм. Это был Василий Васильевич Розанов.

Какие имена в первую очередь ассоциируется у нас с «русской философией»? Соловьев, Бердяев, Флоренский, Герцен (впрочем, здесь я могу говорить только за себя)… То есть, при разговоре об отечественной философии мы очень часто используем стереотип, который гласит, что философ в России является либо религиозным деятелем, либо социалистом.

Но в Российской философии была фигура, которая не вписывалась ни в рамки религиозной философии, ни, уж тем более, в социализм. Это был Василий Васильевич Розанов. Для меня он сам – явление в русской философии, отдельное от всех, не принадлежащее ни к какому течению. Возможно, именно Розанов должен олицетворять Русскую философию, поскольку, не принадлежа ни к одному течению, он впитал основные для себя идеи и из религиозной философии, и из почвенничества, и из, как он сам это называл, «противоборства властям, которое пережил в гимназические годы». Розанов выработал собственный стиль, а «стиль - это душа вещей», как он писал сам.

Розанов, кроме того, интересен еще тем, что он не был устоявшимся раз и навсегда мыслителем, который всю свою научную карьеру отстаивает какие-то свои убеждения и мысли, или развивает их. Безусловно, Розанов и этим занимался, но он тем и интересен, что свои идеи он постоянно обновлял или подвергал критике. На один и тот же предмет в его творчестве можно найти несколько точек зрения, порой диаметрально противоположных. Поскольку Розанов был писателем живым, то есть таким, который говорит только от своего имени и в любых текстах всячески подчеркивает субъективность высказанного, то изучать его творчество вдвойне приятно, поскольку после двух страниц произведения немедленно создается ощущение диалога с непростым, своеобразным и обаятельным собеседником. Творчество Розанова имеет яркую черту – оно никогда не есть что-то отстраненное, индифферентное к предмету своего исследования или описания. Розанов всегда страстен в своих высказываниях. Достаточно вспомнить одну его краткую заметку в «Опавших листьях», касающуюся русского социализма: «смазали хвастунишку по морде - вот вся «История»…».

Как уже упоминалось, яркая черта в работах Розанова это подчеркнутая субъективность повествования. Своим письмом, своим стилем он постоянно выделяет самостоятельность, независимость своих идей. Дело в том, что его творчество, впрочем, как творчество любого писателя, всегда является откликом на какое-либо событие, воплощением конкретного замысла, такого как, например рефлексия на тему пола или церкви. Такова публицистика Розанова. Во втором «коробе» «Опавших листьев» есть место, где он специально говорит, «если бы», об издании своих статей, появлявшихся ранее в газетах и журналах, в отдельные книги. Таких «тематических» книг он выделил 16 штук.

Но истинное творчество для Розанова - «непричесанная мысль». То есть та мысль, которая рождается не в связи с чем-то, не в рамках какой-то концептуальной конструкции, а приходит сама собой. Сам он описывал процесс появления таких мыслей таким образом: «…Конку трясет, меня трясет, мозг трясется, и из мозга вытрясаются мысли» (Розанов В. «Опавшие листья. Короб превый» – СПб, Издательский дом Кристалл, 2011. С.111). Мысли эти есть сама суть творческого начала Розанова: «С выпученными глазами и постоянно облизывающийся - вот я Не нравится? » Вот это - та самая свобода и оригинальность. Не секрет, что у Розанова, как и у всякого мыслителя или писателя, творчество зависело от жизни, от случившихся с ним событий. В его публицистической биографии было всякое: и злые разгромные статьи, и случавшийся ненужный фанатизм в превознесении некоторых идей. Розанов в разные периоды своей биографии был «и юдаистом и черносотенником», по его выражению. «Опавшие листья» представляют собой тот сборник мыслей, где автор не таит от себя ничего и становится самим собой. Это не тот род литературы, где надо постоянно показывать свою принадлежность к каким-то политическим движениям. Высказывание мысли здесь не носит никакого специального, умышленного характера. Мысль здесь – сам автор, его субъектность, перенесенная на бумагу.

Надо сказать, что в своих работах, когда он был увлечен какой-нибудь мыслью, и высказывания делал с целью подтвердить ее, субъективности ему было не занимать. Даже при фанатичной критике евреев в одной из статей, в «Опавших листьях», свободных от влияний, «розановский» субъективный стиль расцветает, что называется, «буйным цветом».

«Опавшие листья» – произведение позднего Розанова. То есть того Розанова, который и называется «Василием Васильевичем Розановым, русским философом», уже сформировавшим свой неповторимый стиль построения философских работ. Того Розанова, которого принято называть «классическим». Ему было 57 лет, когда он написал этот на первый взгляд сборник мыслей, оказывающийся после прочтения целостным произведением. Он уже сформировал нужные (ему), представления, «переболел, перестрадал» многим; всем, что помогло ему прийти к своему пониманию вещей.

Существует традиционное представление, что «сформировавшийся» писатель имеет строгие понятия и убеждения, которые его и делают, собственно, сформировавшимся. Отстаивая эти убеждения, писатель обретает оригинальный стиль. Примерами могут послужить Толстой и, например, Салтыков-Щедрин. Относится это, безусловно, и к Розанову, но, как всегда для этого автора, с некоторым исключением. «Сформированность» Розанова заключается в том, что мысли его представляют собой внутреннее содержание, свободное от страсти к отстаиванию. «Классический» Розанов - мыслитель, плетущий «узор мысли» в уединении своей души. Он не преследует целей воспитания читающей публики или укрепления в обществе собственных идей. Опять же точнее, чем сам мыслитель на эту тему не выскажешься: «Какого бы влияния я хотел писательством? Унежить душу… - А «убеждения»? Ровно наплевать».

Розанов во многих местах противоречит себе самому. Это можно назвать одной из отличительных черт его творчества. Он много раз противоречил себе статьями, отстаивая противоположные идеи через достаточно короткое время между публикациями. Даже в самих произведениях встречаются у него диаметрально противоположные мысли. Мне кажется, что это надо воспринимать исключительно как следствие авторского стиля. А стиль его стоит на фундаменте движений души, на которые влияют в том числе и эмоции. Мысли, приходящие к Розанову, безусловно, разные, вплоть до противоречия, но это его мысли, это часть движений души, от которых он не хотел и не мог отказываться.

Продолжая разговор о «розановском» стиле, необходимо сказать о, как мне кажется, главной его составляющей. Если в своих статьях Розанов обращается к большинству или некоему множеству читателей, то есть он изначально говорит вещи, предназначенные для многих, то в произведениях типа «Опавших листьев» он всегда обращается только к одному читателю, к собеседнику. И это очень понятно: меняется тема разговора, стиль подачи идей и вместе с этим меняется и воспринимающий субъект.

Ведь те же «Опавшие листья» это пример того творчества, когда принято говорить, что автор делится с читателем своими мыслями и, самое главное, чувствами. Именно делится, а не доводит до сведения и не дает «информацию к размышлению». Это произведение, на мой взгляд, может быть правильно понято именно так, как хотел этого Розанов, только в одном виде – исключительно индивидуально. Речь идет не об основных философских воззрениях Розанова, которые кристальным образом видны в этом тексте, а об их восприятии читателем. В конце концов любой «интимный» (по определению самого Розанова) текст можно «разложить по полочкам», выделив основные и второстепенные мысли. Но «Опавшие листья» - это, прежде всего, очень личное обращение к читателю-собеседнику, и уже потом собрание центральных мыслей философа. Сложно говорить, но иногда кажется, что Розанов действительно религиозный философ, а не светский как мы уже упоминали ранее. Если в более ранних работах он мог вполне спокойно критиковать церковь и ее атрибуты, то в «Опавших листьях» Церковь и Вера - непоколебимые и даже единственные главные категории его творчества. Подспудно он и сам объясняет такой переход: «Чем старее дерево, тем больше падает с него листьев». Розанов еще сам признается, что в юношеские годы у него было чувство некоторого пренебрежения к «церковникам», как он их называет, и тогда он «даже не протягивал им руки». Розанов изначально был связан с церковью некой сакральной связью. Как бы он не сторонился ее в молодые годы, по большому счету, его отношение к ней не менялось. Сакральная связь просто трансформировалась за период его творчества, оставив суть свою прежней.

Насколько это видно из текста «Опавших листьев», и как это представляется мне, Розанов был истинным «сыном церкви» и ее служителем, гораздо глубже чувствовавшим суть ее, нежели иные священники. В те времена было много споров, особенно о церкви; и было много защитников церкви и церковных философов как Флоренский или Булгаков. Истинных же служителей среди них было мало. О Розанове в таком качестве речи и не было: это была противоречивая фигура, от которой можно было ждать разных слов, причем не всегда лицеприятных. «…Окончательно утвердилась мысль в печати, что я – Передонов или – Смердяков. Merci.» (Розанов В. Опавшие листья. Короб второй.– СПб, Издательский дом Кристалл,2001. С.107). Но тут была совсем другая история. Когда «все человечество отступилось от церкви. И нарекло ее дурным именем. И прокляло ее» – появился В.В. Розанов и «поцеловал церкви руку, как целуют руку матери, несмотря ни на что, п.ч. она все-таки мать».

При ближайшем рассмотрении оказывается, что Розанов не просто критик или безоговорочный почитатель церкви. Как у истинного «сына церкви» сакральная связь Розанова с ней была искренней или сердечной. Сердечная связь находит «главный» серединный путь к церкви. Как «дитя церкви» Розанов относился ко всем ее проявлениям ревностно, как к части себя самого.

Идя путем сердца, Розанов не мог принимать всего в церкви. Его критика – критика скорее любящего сына, нежели постороннего озлобленного субъекта. Если Розанов и высказывает критические суждения о церкви, то это происходит, как мне кажется, от великой любви, когда даже маленькие недостатки вызывают болезненные реакции. Например, Розанов упрекает современную ему церковь в том, что она избрала противоестественные способы ведения полемики в светском обществе. Как известно, Василий Васильевич скептически относился к религиозным или церковным газетам и листкам. Церковь, по его мнению, уже имеет все необходимое, нужное слово, т.е Евангелие, для воздействия на человеческие души. Газеты – исключительно мирская вещь, они от человека, а не от Бога. «…Церковь не печатна или «старо-печатна». Зачем слово церкви? Слово ее в литургии, в молитвах. Церковь должна быть безмолвна и деятельна. Провел рукой по волосам. Кающегося и изнеможенного обнял бы. Вот «слово» церкви. Зачем говорить? Говорят пусть литераторы. И все церковные журналы и газеты – прах и тление…» (Там же. С.191).

Возвращаясь к разговору об отношении Розанова к церкви в молодые годы, необходимо, на мой взгляд, сказать еще такую вещь. Раньше в нем говорило «религиозное высокомерие», «я оценивал церковь, как постороннее себе, и не чувствовал нужды ее в себе, потому что был «С Богом»». Так почему же Розанов превратился из просто «религиозного человека» в приверженца церкви? Может быть, разгадка в этих строках: «Пришло время «приложиться к отцам». Уйти «в мать землю». И чувство церкви пробудилось». Я думаю, что дело здесь не совсем в возрасте, а скорее в страдании, которое сопровождает человеческую жизнь и излечить которое может только религия и церковь. «Когда не до язычества». Речь идет о более общих вещах, чем финал жизни. Ощущения конца жизни лишь усиливают основной эффект. Центральное же понятие у Розанова в этом вопросе, как мне кажется, – это подспудная, настоящая потребность в церкви. Потребность, присутствующая всю жизнь и ярко проявляющаяся в моменты кризиса.

По Розанову, церковь базируется на человеческой потребности: «Церковь основывается на «НУЖНО». Это совсем не культурное воздействие. Не просвещение народа». Все эти категории пройдут. «Просвещение» можно взять у нигилистов, «культурное воздействие» дадут и жиды» (Там же. С.187).

Для Розанова это «НУЖНО» было прямо-таки физически ощутимым. Но нельзя отрицать и влияние возраста: с ним приходит опыт, а, будучи уже опытным и мудрым, Розанов не понимает и критикует бытность свою «не церковника, но верующего». «…Церковь родила нам Христа, и (тогда) как же сметь любя Христа, ополчаться на церковь?» (Там же. С.33). И там же Розанов формулирует основную свою мысль на сей счет: «Действительно, Церковь может сказать: …Я спасла Евангелие для человечества, как же теперь, вырывая его из моих рук, вы смеете говорить о Христе помимо и обходя церковь. Я дала человечеству: ну, а нужно ли Евангелие больным, убогим, страждущим, томящим, нужно ли оно сегодня, будет ли нужно завтра – об этом уже не вам решать». Таким образом, разъединяя церковь и Христа в молодости, Розанов в зрелые годы не только их соединяет, но даже не мыслит одно без другого. Тем не менее, Розанов был бы не Розанов если бы просто «сдался» в этом вопросе. Признавая неотделимость Церкви и Христа, он жестко критикует духовенство. «Попы - медное войско около Христа. Его слезы и страдания - ни капли в них. Отроду я не видел ни одного заплакавшего попа. Даже «некогда»; все «должность» и «служба». Как «воины» они и защищают Христа, но в каком-то отношении и погубляют его тайну и главное». Несмотря на такое резкое заявление Розанов не до конца «уничтожает» духовенство и говорит тех, кто, по его мнению, является настоящим врагом духовности. «Но, однако, при всех порицаниях как страшно остаться без попов. Они содержат вечную возможность слез: позитивизм не содержит самой возможности, обещания. Недостаток слез у попа и есть недостаток; у позитивистов – просто нет их, и это не есть нисколько в позитивизме «недостаток». Вот в чем колоссальная разница» (Там же. С.104). Но больше всего в этом отрывке поражает даже не суть, так сказать, основного текста, а та приписка, которую он оставил после него. Розанов очень часто, практически всегда оставлял в тексте «Опавших листьев» после мыслей маленькие сноски-комментарии, говорящие о самой мысли иногда больше, чем она могла бы сама сказать о себе. Комментарий к этому отрывку звучит так: «все-таки попы мне всего милее на свете. Приписка через? года». Что же это значит? Какое в конечном итоге оставил он мнение? А значит это, на мой взгляд, что писал Василий Васильевич Розанов. Это его стиль: сначала в красках высказывается мнение о предмете, а затем в не менее ярких тонах он сообщает другую свою точку зрения о нем.

Говоря же серьезно, Розанов, признавая церковь, не мог не признавать главную ее составляющую часть – духовенство. Его отношение к ним в концентрированной форме очень хорошо выражено в уже приводившихся словах: «При всех порицаниях, как страшно остаться без попов». Будучи «сыном церкви», в конечном итоге он признавал все ее следствия, ради самой церкви он готов был смириться с духовенством (особенно если учитывать, что Розанов не считал их врагами в сравнении с позитивистами и социалистами). «Бог с вами: прощаю вашу каменность, извиняю все глупое у вас… Все по слабости человеческой, может быть временной. Фарисеи вы… но сидите-то все-таки на «седалище Моисеевом»: и нет еще такого седалища в мире, как у вас. Был некто, кто, обратив внимание на ваше фарисейство, столкнул вас и с вами вместе и самое «седалище»… Я наоборот: ради значения «седалища», которое нечем заменить, закрываю глаза на вас и кладу голову к подножию «седалища»… (Розанов В. Опавшие листья. Короб первый.– СПб, Издательский дом Кристалл, 2001. С.37).

Выше мы краешком затронули тему Евангелия. У Розанова в «Опавших листьях» (и не только) присутствует много размышлений о Библии. Церковь, как хранительница Евангелия, в одном его рассуждении должна оберегать книгу от ненуждающихся: «В Тайну, в Тайну это слово… замуровать в стены, в погреб, никому не показывать до 40 лет, когда начнутся вот страдания, вот унижения, вот неудача жизни: и тогда подводить «жаждущего и алчущего» к погребу и оттуда показывать, на золотом листке, вдали: Блаженны нищие духом!..». По сути Розанов здесь опять возвращается к вопросу о человеческой потребности, на которой стоит церковь. Евангелие читается правильно, т.е. в соответствии с Великим Замыслом, по Розанову, во время «страдания, унижения и неудачи» человека, когда он жаждет поддержки утешения. Чтение Евангелия без потребности, а еще хуже без осознания написанного – для Розанова крайне вредное занятие. «Боже мой: да ведь это и сказано «нищим духом», еще – никому, и никому – непонятно, для всех это «смех и глупость», и сила слова этого только и открывается в 40 лет, когда жизнь прожита. Зачем же это Ваське с растопыренными ногами, это «метание бисера перед свиньями» (Там же. С.149).

Роль Церкви для Розанова состоит в том, что она хранит Евангелие, всю свою историю обучая людей читать Великую Книгу. Церковь вместе с тем еще сопровождает человека, обучая его общению с Богом. Церковь выполняет конкретную наставляющую работу. Формирование правильного поведения, духовного поведения человека лежит на плечах церкви. «Как не целовать руку у Церкви, если она и безграмотному дала способ молитвы: зажгла лампадку старуха темная, старая и сказала: «Господи помилуй» (слыхала в церкви, да и «сама собой» скажет) и положила поклон в землю. Кто это придумает? Пифагор не «откроет», Ньютон не «вычислит». Церковь сделала. Поняла. Сумела. Церковь научила этому всех. Осанна Церкви - осанна как Христу - «благословенная Грядущая во имя Господне» (Розанов В. Опавшие листья. Короб второй.– СПб, Издательский дом Кристалл, 2001. С.165).

При таком трепетном отношении к церкви, Розанов, между тем, связывал один из самых страшных для него изъянов человечества – пошлость – с именем церкви. У него есть одно очень интересное размышление на эту тему. Он очень точно, как мне кажется, подметил такую вещь: в мире всегда присутствует определенная «доза» пошлости. Пошлость сопровождает человечество и принимает лишь разные формы. Под пошлостью Розанов понимает скорее лицемерие, которое, по сути, есть лишь частный случай пошлости. Лицемерие у него бывает разных видов.

Прагматизм, который есть сам целиком лицемерие перед Святым Духом, для Розанова страшная вещь. Это настоящий враг, с которым Розанов боролся всегда. Если к некоторым вопросам он мог относиться с известной долей терпимости и даже находить другую точку зрения на данный предмет, то с прагматизмом и еще некоторыми вопросами он даже не хотел видеть общей точки соприкосновения. И даже при таком положении дел, обнаруживается у него вещь еще страшнее в своем лицемерии, чем прагматизм. На самом деле, нет ничего страшнее зла, прикидывающегося добром. И нет страшнее лицемерия церковного. Лицемерие, облачающееся в церковные одежды, жутко само по себе, так как использует церковные средства, созданные для привнесения божественного в человеческие души, на благо лишь человеческих страстей. «Ну, – пройдет демократическая пошлость, и настанет аристократическая. О, как ужасна, еще ужаснее!! И пройдет позитивная пошлость, и настанет христианская. О, как она чудовищна!!! Эти хроменькие-то, это убогенькие-то, с глазами гиен…О! О! О! О! «По-христиански» заплачут. Ой! Ой! Ой! Ой!..» (Там же. С.44). Из этого отрывка видно, что христианское лицемерие является последним в ряду других лицемерий, рангом поменьше, и есть, безусловно, что-то вроде вестника «светопреставления».

Важный вопрос в размышлениях Розанова о церкви и религии – «естественное христианство». Можно было бы предположить, что Розанов, со своим восхищенным отношением к церкви, будет говорить о Христианстве, как неотъемлемой части человеческой натуры. Это было бы слишком узко и поверхностно для Розанова, который на данный счет имеет, как всегда, самобытную точку зрения.

По Розанову не существует «абсолютных» христиан, или «абсолютных» язычников – эти понятия неадекватны человеческой природе. Человек существо достаточно сложное и невозможно «засунуть» его в рамки только христианской морали или только чистого прагматизма. Человеческая природа такова, что христианство или язычество природно присутствуют в каждом индивиде. Здесь следует сделать некоторое отступление и сказать следующую вещь: Розанов – философ не Разума, а Чувств. Для него всегда важнее то, что чувствует человек, нежели то, что он думает. При чем даже чувства не совсем центральное понятие для него, главными для него являются дела человека. Человек, грубо говоря, может чувствовать что угодно, а его поступки будут определять его духовный облик. «Не язык наш – убеждения наши, а сапоги наши – убеждения наши» (Розанов В. Опавшие листья. Короб первый.– СПб, Издательский дом Кристалл, 2001. С.38). И все же чувственное начало доминирует в человеке у Розанова над рациональным. Розанов всегда прежде всего отслеживает чувственные, эмоциональные мотивации поведения человека, он скептически относится к ratio. Между прочим, это ярко характеризует его, как православного религиозного философа. Для всех православных мыслителей отличительной чертой является устремленность к духу, к движениям души, к Божьему Откровению. Упор делается на все духовное в человеке, на то, что от Бога. Разум же – исключительно человеческая категория, редко что-то имеющая общего с духовной стороной существования. Если на Западе доминируют представители «Философии ума», то в России – оплот «Философии сердца». А Розанов – один из главных ее адептов. Как истинный христианин, Розанов искал, прежде всего, духовные начала в каждом человеческом поступке и рассматривал все поведение в целом через призму, заметим еще раз, духовности, а не разума.

Возвращаясь к разговору о «естественном христианстве», учитывая отступление, можно сказать следующее. Розанов рассматривает естественное «состояние» человеческой натуры с духовных позиций, то есть он исключает «рациональный» способ понимания людей, когда можно строго определить, сколько в людях «христианства», сколько «язычества» и каковы люди изначально. Розанов утверждает: человек изначально, по своей природе, несет в себе и христианство и язычество. Они влиты в него в равной мере. Когда человек находится в радости, когда он силен – тогда он язычник. Когда же наступает время трудностей, страха, страдания и слабости, человек – безусловно христианин. «Две эти категории, кажется, извечны и первоначальны. Они не принесены «к нам», они – «из нас». Они – мы сами в разных состояниях».

В принципе, формула для понимания меры христианства и язычества в человеке такова: «В грусти человек – естественный христианин. В счастье человек – естественный язычник». Естественно, для Розанова главнее христианское «состояние». Языческая составляющая предполагает самостоятельную силу человека, его оторванность от Бога, ненадобность его помощи. Человек в таком состоянии не хочет быть зависимым от кого бы то ни было. Собственно, отсутствие чувства зависимости от Бога – и есть язычество для Розанова. Христианином человек становится при встрече с трудностями, которые он не в силах преодолеть сам. «Вот Юпитеру никак не скажешь: «Облегчи!». И когда по человечеству прошла великая тоска: «Облегчи», – явился Христос. В «облегчи! Избави! Спаси!» – в муке человечества есть что-то более важное, черное, глубокое, может быть и страшное, и зловещее, но, несомненно, и более глубокое, чем во всех радостях» (Розанов В. Опавшие листья. Короб второй.– СПб, Издательский дом Кристалл, 2001. С.26). А почему же в муке присутствует что-то глубокое, а не в радости человеческой? Испытывая страдания, человек преображается, так как трудности или боль, которые человек не может преодолеть сам, заставляют его осмыслить адекватно свои возможности. Осознавая себя слабым, человек инстинктивно обращается к тому, кто подсознательно для него сильнее, то есть к Богу. Итак, для Розанова более ценна мука человека, чем радость, ибо в муке открывается глубина человека, мука заставляет преображаться душой, наконец, (наверное, главное для Розанова) мука обращает человека к Богу. «Вот победа христианства. Это победа именно над позитивизмом. Весь античный мир, при всей прелести, был все-таки позитивен. Но болезнь прорвала позитивизм, испорошила его: «Хочу чуда, Боже, дай чуда!». Этот прорыв и есть Христос. Он плакал. И только слезам Он открыт. Кто никогда не плачет – никогда не увидит Христа. А кто плачет – увидит Его непременно» (Там же. С.26).

Слезы для Розанова в этом отрывке, конечно же, не настоящие, натуральные слезы, а символ. Под слезами понимается человеческая мука вообще, в концентрированном виде. Образуется прямая зависимость «слезы – Христос». Получается следующее: чем больше человек страдал, тем лучше ему открылся Христос. Розанов рассуждает о природе страданий и приходит к выводу, что принимают их люди по-разному. «Одни при всяческих несчастиях не плачут. Другие плачут и при не очень больших» (Там же. С.26-27). Те, кто не плачет никогда Розанова мало интересуют. Поскольку отсутствие слез для него – отсутствие контакта с Богом, отсутствие Христа в человеке, то автоматически такие «сверхлюди» переходят в «позитивистский» разряд, а к позитивистам Розанов, как известно, относился крайне негативно. Розанов целиком погружен в исследование людей плачущих. Такое исследование подспудно подразумевает вопрос: «Кто из людей страдает больше всего?». Ответ на такой вопрос у Розанова находится: «Женская душа вся на слезах стоит» (Там же. С.27). Женщина для Розанова (во всех его рассуждениях и работах) всегда является образом особого мученичества и чистоты. Особенно ярко это видно в его размышлениях о поле и семье, но об этом будет сказано ниже. Здесь же упомянем лишь то, что для Розанов мыслит женщину минимум в двух измерениях: духовном и телесном. И в обоих измерениях женщина предстает как центральный элемент. Мысли о природе страдания естественным образом выдвигают женщину на первый план как «идеального» страдающего субъекта.

Женщина в этих размышлениях Розанова становится неким олицетворением ситуаций, когда человек страдает и обращается к Богу. Розанов как будто вопрошает: «Если кто-то по-настоящему и страдает, разве не женщина это в первую очередь?». «Все «Авраамы» плодущие не стоят плачущей женщины» (Там же. С.27). И все же женщина, несмотря даже на центральную роль свою в страдании человеческом, является лишь только частью этого человеческого рода. Поэтому она может лишь от части «олицетворять» страдание человека. Тем более что для Розанова не важно само страдание, а важно то, к чему это страдание приводит. Рядом со страданием всегда находится фигура Христа. Поэтому – «Да, это категория вечная. И христианство – вечно» (Там же. С.27). С другой стороны, почему образ женщины очень хорошо подходит для описания «слез человеческих»? Происходит это из-за того, что, как мне кажется, что женщина всегда приходит к Христу, тогда как многие мужчины становятся «позитивистами». «Женская душа - другая, чем мужская («мужланы») (Там же. С.27). Страдание для Розанова всегда должно приводить к Христу, так как если и можно найти нечто положительное в страдании, так это только преображение человека в его стремлении к Богу. Розанов говорит о естественном христианстве и язычестве как о временнЫх отрезках в жизни человека. Введение им категории времени в этих рассуждениях было, на мой взгляд, достаточно предсказуемым. Язычество для него олицетворяется с детством, с периодом, из которого надо просто вырасти. Но и здесь он делает резкое замечание: «Могу ли я вернуться к язычеству? Если бы совсем выздороветь, и навсегда – здоровым: мог бы» (Там же). То есть, Розанов не отвергает природные начала в человеке, признавая за ним право на возвращение к язычеству, но, разумеется, с известной поправкой, что в страдании человек будет с Христом. Как мы уже упоминали, Розанов считает язычество примитивнее христианства, ибо христианство позволяет человеку больше понять свою натуру. Язычество как бы ограничивает человека его независимостью. Христианство призвано сломать эту ограниченность. «Не в этом ли родник, что мы умираем и болеем: т.е. не потому ли и для того ли, что бы всем открылся Христос. Чтобы человек не остался без Христа» (Там же. С.27). Интересно обратить внимание на такую мысль: Розанов говорит о христианстве, которое возникает только в страданиях и муке людской, но, вроде бы, не упоминает случаи, когда можно прийти к христианству, не страдая. Ранее мы уже затрагивали эту проблему. Для Розанова очень важно понятие своевременности событий и душевных движений. Истинное христианство для него то, которое является, что называется, «выстраданным». Розанов говорит о становлении духовности, в понимании его как некоего логично развивающегося процесса. Человек, в обретении Бога, проходит несколько стадий духовного развития. По какому принципу происходит этот процесс? Поскольку Розанов, как уже не раз говорилось, философ христианский, то и мыслит он и расставляет приоритеты (иногда мне кажется, что делает он это даже не задумываясь, то есть идеи церкви скрыты в его сознании изначально) в соответствии с христианским учением. Для христианства одним из центральных моментов является приоритет духовного над телесным. Руководствуясь как раз этим принципом, Розанов размышляет о духовной эволюции человека в частности, и человечества вообще. Здесь уместно, как мне кажется, будет построить некие «триады» духовного развития, чтобы продемонстрировать, как Розанов понимал его. Итак, раннее утро, практически еще ночь человеческого сознания, идет в связке с детством и является периодом язычества в человеческом развитии. Этот период характеризуется чистой телесностью, радостью, не омраченной никаким страданием и, как уже упоминалось, ограниченностью, как следствием «телесной свободы». «Присуще счастливому быть язычником, как солнцу – светить, растению – быть зеленым, как ребенку быть глупеньким, милым и ограниченным. Но он вырастает. И я вырос» (Там же. С.27). Далее в процессе духовного развития идет «юдаизм», как его называет Розанов. «Юдаизм» по-разному описывается им, и в разных текстах можно встретить сравнения его как с «полднем», так и с «утром». Юдаизм ассоциируется с юношеством. Для Розанова иудаизм находится на достаточно далеком расстоянии от язычества, но все же, это не последняя стадия духовной эволюции. Дело в том, что иудаизм в его видении – синтез язычества и конечного этапа развития – христианства. Это некий переходный этап: в иудаизме на первом плане уже не телесность, а душа, но говорить о полном «попрании плоти» в иудаизме было бы, по меньшей мере, глупо. Телесность, вопросы пола, кровь – эти темы в иудаизме основные, наряду с проблемой обретения Бога. Иудаизм – смесь языческих инстинктов и предхристианского, одухотворенного мироощущения. Розанов на протяжении всего своего творчества решал для себя вопросы об иудаизме и евреях; не избежал крайностей в своих размышлениях: у него были периоды крайнего увлечения идеями и постулатами иудаизма, и так же случалось, что Розанов яро критиковал и иудаизм, и евреев, чуть ли не присоединяясь к черносотенцам. На одном примере «Опавших листьев», одной книги, можно удостовериться в сказанном. Оценки, которые он дает евреям, ярко разнятся по своей сути уже из-за того, что в одних отрывках он называет их «жидами», а в других – «иудеями». Все же, мне кажется, несмотря на резкие перепады в оценках, отношение Розанова к иудеям ко времени «Опавших листьев» уже более-менее стало «ровным». Он признает сущностное отличие и дистанцированность язычества от иудаизма, но, поскольку концепция духовного развития создавалась при заранее известной ее последней ступени (христианство), Розанов не может оставить «юдаизму» «первое место». Для него христианство – логически продолженный иудаизм. Логически продолженный в смысле удаления от язычества, то есть от телесности. Христианство – это зрелость человека, «вечер» – так всегда называет его Розанов. Христианство – последняя стадия развития в духовной эволюции человека и человечества. Эта эволюция, по Розанову, абсолютно логична, в ней нет противоречий, и все религии стоят на своих ступенях. Основная же цель данного развития должна быть понята, по Розанову, «как постепенное сжимание материи до плотности «металла» и до «один пар несется»». То есть, главным критерием «усложнения» религий и духовного преображения человека является все больший и больший отход от материального измерения и углубление в проблемы души, в поисках Бога.

Прежде чем завершить статью, необходимо осветить один очень важный вопрос в проблематике «Розанов о вере». Разумеется, центральный вопрос в ней звучит так: Какова главная идея христианства для Розанова? Впрочем, ответ на этот вопрос будет не так уж и сложен. Для Розанова главная идея христианства в бессмертии души. Но Розанов – философ, который задает вопросы не категории «что?», а категории «как?». Поэтому главней для него не вопрос бессмертия души, а то, каким образом душа становится бессмертной, а еще точнее – что делает ее бессмертной. Тут, как всегда, необходимо сделать небольшое отступление. Розанов не утверждает напрямую, что он постиг главный вопрос христианства. Он, во-первых, говорит только о своем понимании данного вопроса, а во-вторых, не постулирует свое понимание, а сообщает о том, что «может быть, даже и нет идеи бессмертия души, но есть чувство бессмертия души…» (Розанов В. Опавшие листья. Короб первый.– СПб, Издательский дом Кристалл, 2001. С.73). Именно чувство для него и важнее, как мы это выяснили ранее. Интуитивное ощущение, почти догадка для Розанова уже есть понимание. Ибо напрямую связывается с Божьим озарением. А чувство бессмертия души проистекает из главного для христиан чувства – любви. Именно любовь есть источник и бессмертия души, и условие спасения, и то, что крепче материального мира. Любовь для Розанова, бесспорно, – источник духовности и религиозного чувства. «Нежная-то идея и переживет железные идеи. Порвутся рельсы. Поломаются машины. А что человеку «плачется» при одной угрозе «вечною разлукою» – это никогда не порвется, не истощится. Верьте, люди, в нежные идеи. Бросьте железо: оно – паутина. Истинное железо - слезы, вздохи и тоска. Истинное, что никогда не разрушится - одно благородное. Им и живите» (Там же. С.78).

Хохлов А. В. София: Рукописный журнал Общества ревнителей русской философии


Берлин, "Слово", 1921.

I. СВЯЩЕННЫЕ ЗНАКИ

ЗАКЛЯТИЕ


Отец - огнь. Сын - огнь. Дух - огнь.
Три равны, три нераздельны.
Пламя и жар - сердце их.
Огнь - очи их.
Вихрь и пламя - уста их.
Пламя Божества - огнь.
Лихих спалит огнь.
Пламя лихих обожжет.
Пламя лихих отвратит.
Лихих очистит.
Изогнет стрелы демонов.
Яд змия да сойдет на лихих!
Агламид повелитель змия!
Артан, Арион, слышите вы!
Тигр, орел, лев пустынного
поля! От лихих берегите!
Змеем завейся, огнем спалися,
сгинь, пропади,
лихой.
Отец - Тихий, Сын - Тихий, Дух - Тихий.
Три равны, три нераздельны.
Синее море - сердце их.
Звезды - очи их.
Ночная заря - уста их.
Глубина Божества - море.
Идут лихие по морю.
Не видят их стрелы демонов.
Рысь, волк, кречет,
Уберегите лихих!
Расстилайте дорогу!
Кийос, Киойзави,
допустите
лихих.
Камень знай. Камень храни.
Огнь сокрой. Огнем зажгися.
Красным смелым.
Синим спокойным.
Зеленым мудрым.
Знай один. Камень храни.
Фу, Ло, Хо, Камень несите.
Воздайте сильным.
Отдайте верным.
Иенно Гуйо Дья, -
прямо иди!

СВЯЩЕННЫЕ ЗНАКИ


Мы не знаем. Но они знают.
Камни знают. Даже знают
деревья. И помнят.
Помнят, кто назвал горы
и реки. Кто сложил бывшие
города. Кто имя дал
незапамятным странам.
Неведомые нам слова.
Все они полны смысла.
Все полно подвигов. Везде
герои прошли. “Знать” -
сладкое слово. “Помнить” -
страшное слово. Знать и
помнить. Помнить и знать.
Значит - верить.
Летали воздушные корабли.
Лился жидкий огонь. Сверкала
искра жизни и смерти.
Силою духа возносились
каменные глыбы. Ковался
чудесный клинок. Берегли
письмена мудрые тайны.
И вновь явно все. Все ново.
Сказка - предание сделалось
жизнью. И мы опять живем.
И опять изменимся. И опять
прикоснемся к земле.
Великое “сегодня” потускнеет
завтра. Но выступят
священные знаки. Тогда,
когда нужно. Их не заметят.
Кто знает? Но они жизнь
построят. Где же
священные знаки?
Мы идем искать священные
знаки. Идем осмотрительно и
молчаливо. Люди идут, смеются,
зовут за собою. Другие спешат
в недовольстве. Иные нам
угрожают. Хотят отнять
то, что имеем. Не знают
прохожие, что мы вышли
искать священные знаки. Но
угрожающие пройдут. У них
так много дела. А мы
будем искать священные
знаки. Никто не знает, где
оставил хозяин знаки свои.
Вернее всего, они - на столбах
у дороги. Или в цветах.
Или в волнах реки.
Думаем, что их можно
искать на облачных сводах.
При свете солнца, при свете
луны. При свете смолы
и костра, будем искать
священные знаки. Мы долго
идем, пристально смотрим.
Многие люди мимо прошли.
Право, кажется нам, они
знают приказ: найти
священные знаки. Становится
темно. Трудно путь
усмотреть. Непонятны места.
Где могут они быть -
священные знаки? Сегодня
мы их, пожалуй, уже не
найдем. Но завтра будет
светло. Я знаю - мы их
увидим.

“НА ПОСЛЕДНИХ ВРАТАХ”


Нам сказали: “Нельзя”.
Но мы все же вошли.
Мы подходили к вратам.
Везде слышали слово “нельзя”.
Мы хотели знаки увидеть.
Нам сказали: “Нельзя”.
Свет хотели зажечь.
Нам сказали: “Нельзя”.
“Стражи седые, видавшие,
знавшие! Ошибаетесь стражи!
Хозяин дозволил узнать.
Видеть хозяин дозволил.
Наверно, он хочет, чтобы
мы знали, чтобы мы видели.
За вратами посланец стоит.
Нам он что-то принес.
Допустите нас, стражи!”
“Нельзя”, - нам сказали
и затворили врата.
Но все же много врат
мы прошли. Протеснились.
И “можно” оставалось за нами.
Стражи у врат берегли нас.
И просили. И угрожали.
Остерегали: “Нельзя”.
Мы заполнили всюду “нельзя”.
Нельзя все. Нельзя обо всем.
Нельзя ко всему.
И позади только “можно”.
Но на последних вратах
будет начертано “можно”.
Будет за нами “нельзя”.
Так велел начертать
Он на последних
вратах.
В полночь приехал наш Царь.
В покой он прошел. Так сказал.
Утром Царь вышел в толпу.
А мы и не знали...
Мы не успели его повидать.
Мы должны были узнать повеленья.
Но ничего, в толпе к нему подойдем
и, прикоснувшись, скажем и спросим.
Как толпа велика! Сколько улиц!
Сколько дорог и тропинок!
Ведь Он мог далеко уйти.
И вернется ли снова в покой?
Всюду следы на песке.
Все-таки мы следы разберем.
Шел ребенок. Вот женщина с ношей.
Вот, верно, хромой - припадал он.
Неужели разобрать не удастся?
Ведь Царь всегда имел посох.
Разберем следы упиравшихся.
Вот острый конец боевой.
Не похоже! Шире посох Царя,
а поступь спокойней.
Метными будут удары от посоха.
Откуда прошло столько людей?
Точно все сговорились наш путь
перейти. Но вот поспешим.
Я вижу след величавый,
сопровожденный широким посохом
мирным. Это, наверно,
наш Царь. Догоним и спросим.
Толкнули и обогнали людей. Поспешили.
Но с посохом шел слепой
нищий.

ТРОПИНКИ


Царя мы настигнем в лесу.
Не помешают нам люди.
Там мы спросим Его.
Но Царь всегда ходит один,
а лес весь полон тропинок.
Неизвестно, кто ими прошел,
проходили жители ночи.
Молчаливо прошли и ушли.
Днем пустынно в лесу.
Птицы молчат и ветер молчит.
Царь наш далеко ушел.
Замолчали пути и
тропинки.

ПОВЕРИТЬ?


Наконец мы узнали,
куда прошел Царь наш.
На старую площадь трех башен.
Там он будет учить.
Там он даст повеления.
Скажет однажды. Дважды
наш Царь никогда не сказал.
На площадь мы поспешим.
Мы пройдем переулком.
Толпы спешащих минуем.
К подножию Духовой башни
мы выйдем. Многим тот путь
незнаком. Но всюду народ.
Все переулки наполнены.
В проходных воротах теснятся.
А там Он уже говорит.
Дальше нам не дойти.
Пришедшего первым не знает
никто. Башня видна, но вдали.
Иногда, кажется, будто звучит
Царское слово. Но нет.
Слов Царя не услышать.
Это люди передают их
друг другу. Женщина - воину.
Воин - вельможе. Мне передает
их сапожник сосед. Верно ли
слышит он их от торговца,
ставшего на выступ крыльца?
Могу ли я им
поверить?
Я знал столько полезных вещей
и теперь все их забыл.
Как обокраденный путник,
как бедняк, потерявший имущество,
я вспоминаю тщетно о богатстве,
которым владел я давно;
вспоминаю неожиданно, не думая,
не зная, когда мелькнет погибшее
знанье. Еще вчера я многое знал,
но в течение ночи все затемнело.
Правда, день был велик.
Была ночь длинна и темна.
Пришло душистое утро.
Было свежо и чудесно.
И озаренный новым солнцем
забыл я и лишился того,
что было накоплено мною.
Под лучами нового солнца
знания все растворились.
Я более не умею отличить
врага от друзей.
Я не знаю, когда грозит мне
опасность. Я не знаю, когда
придет ночь. И новое солнце
встретить я не сумею.
Всем этим владел я,
но теперь обеднел.
Обидно, что снова узнаю
нужное не ранее завтра,
а сегодняшний день еще длинен.
Когда придет оно -
завтра?
В толпе нам идти тяжело.
Столько сил и желаний враждебных.
Спустились темные твари
на плечи и лица прохожих.
В сторону выйдем, там
на пригорке, где столб стоит
древний, мы сядем.
Пойдут себе мимо.
Все порожденья осядут внизу,
а мы подождем.
И если бы весть
о знаках священных возникла,
устремимся и мы.
Если их понесут,
мы встанем и воздадим почитание.
Зорко мы будем смотреть.
Остро слушать мы будем.
Будем мы мочь и желать
и выйдет тогда, когда -
время.
Готово мое одеянье. Сейчас
я маску надену. Не удивляйся,
мой друг, если маска будет
страшна. Ведь это только
личина. Придется нам
выйти из дома. Кого мы
встретим? Не знаем. К чему
покажемся мы. Против свирепых
щитом защищайся.
Маска тебе неприятна?
Она на меня не похожа?
Под бровями не видны
глаза? Изборожден очень лоб?
Но скоро личину мы
снимем. И улыбнемся друг
другу. Теперь войдем мы
в толпу.

НАПРАСНО


Не видно знаков священных.
Дай глазам твоим отдохнуть.
Знаю, они утомились. Закрой
их. Я за тебя посмотрю. Скажу
о том, что увижу. Слушай!
Вокруг нас та же равнина.
Седые кусты шелестят.
Озера сталью сверкают.
Безответно замерли камни.
Блестят в лугах сияньем
холодным. Холодны тучи.
В морщинку сложились. Ушли
бесконечно. Знают, молчат и
хранят. Птицы не вижу.
Зверь не бежит по равнине.
По-прежнему нет никого.
Никто не идет. Ни одной
точки. Путника ни одного.
Не понимаю. Не вижу. Не знаю.
Глаз свой ты напрягал бы
напрасно.
Бойтесь, когда спокойное придет
в движенье. Когда посеянные ветры
обратятся в бурю. Когда речь людей
наполнится бессмысленными словами.
Страшитесь, когда в земле кладами
захоронят люди свои богатства.
Бойтесь, когда люди сочтут
сохранными сокровища только
на теле своем. Бойтесь, когда возле
соберутся толпы. Когда забудут
о знании. И с радостью разрушат
узнанное раньше. И легко исполнят
угрозы. Когда не на чем будет
записать знание ваше. Когда листы
писаний станут непрочными,
а слова злыми. Ах, соседи мои!
Вы устроились плохо. Вы все
отменили. Никакой тайны дальше
настоящего! И с сумою несчастья
вы пошли скитаться и завоевывать
мир. Ваше безумие назвало самую
безобразную женщину: желанная!
Маленькие танцующие хитрецы!
Вы готовы утопить себя
в танце.
Голос еще раз подам.
Куда от меня вы ушли?
Вас мне снова не слышно.
Голоса ваши в скалах
заглохли. Я больше не отличу
голос ваш от
ветки падения, от взлета
птицы случайной. Призывы
мои для вас тоже исчезли.
Не знаю, пойдете ли вы,
но хочется мне еще на
вершину подняться. Камни
уже оголились. Мхи стали
реже, а можжевельник
засох и держится слабо.
Аркан ваш пригодным
был бы и мне, но и один я
взойду.
Что лицо мое греет?
Светит солнце, теплом
наш сад наполняет.
Что там шумит?
Море шумит. Хотя за
скалистой горой его и не видно.
Откуда аромат миндаля?
Черемуха вся распустилась.
Белым цветом залиты
деревья. Яблони тоже
цветут. Все разноцветно
сверкает. Что перед нами?
Ты стоишь на пригорке.
Перед нами спускается сад.
За лугом синеет залив.
На той стороне холмы и
леса. Темнеют сосновые
горы. Очертанья уходят
в даль голубую. Когда я
увижу все это? Завтра
увидишь.

ПРИВРАТНИК


“Привратник, скажи, почему
эту дверь затворяешь? Что
неотступно хранишь?” - “Храню
тайну покоя”. - “Но пуст ведь
покой. Достоверные люди
сказали: там нет ничего”.
- “Тайну покоя я знаю. Ее
охранять я поставлен”. -
“Но пуст твой покой”. -
“Для тебя он пуст”, - ответил
привратник.

КЛЮЧИ ОТ ВОРОТ


Волшебником буду сегодня
и неудачу в удачу я превращу.
Заговорили молчавшие.
Обернулись назад уходившие.
Закивали все грозные.
Поникли все угрожавшие.
Мысли, пришедшие, как голубь,
залегли для управления миром.
Самые тихие слова принесли
бурю. И ты шел, как тень
того, что должно наступить.
И ребенком ты станешь,
чтобы стыд не мешал тебе.
Ты сидел у проезжих ворот,
доступных для каждого плута.
Спрашивал, кто хочет тебя
обмануть? Что тут удивительного?
Удачливый охотник найдет
достойную охоту. Найдет вне страха.
Но получив удачу свою,
уходя, знаю я, что не всех
из вас я увидал. Лучшие
встречи остались без
завершенья. И много добрых
мимо прошли или еще
не дошли. А я их не знал.
И переодетым я сидел между
вами. И вы закутались
в разные ткани. Молча
хранили заржавленные ключи
от ворот.
Я нашел наконец пустынника.
Вы знаете, как трудно найти
пустынника здесь на земле.
Просил я его, укажет ли
он путь мой и примет ли
он благосклонно мои труды?
Он долго смотрел и спросил,
что у меня есть самое любимое?
Самое дорогое? Я отвечал:
“Красота”. - “Самое любимое
ты должен оставить”. - “Кто
заповедал это?” - спросил я.
“Бог”, - ответил пустынник.
Пусть накажет меня Бог -
я не оставлю самое прекрасное,
что нас приводит
к Нему.
Путники, сейчас мы проходим
сельской дорогой. Хутора чередуются
полями и рощами. Дети заботятся
о стадах. К нам дети подходят.
Мальчик нам подал чернику
в бересте. Девушка протянула
пучок пахучей травы. Малыш
расстался для нас со своей
в полоску нарезанной палочкой.
Он думал, что с нею нам
будет легче идти. Мы проходим.
Никогда больше не встретим
этих детей. Братья, мы отошли
от хуторов еще не далеко,
но вам уже надоели подарки.
Вы рассыпали пахучую травку.
Ты сломал корзиночку из бересты.
Ты бросил в канаву палочку,
данную малышом. К чему нам
она? В нашем долгом пути.
Но у детей не было ничего другого.
Они дали нам лучшее из того,
что имели, чтобы украсить
наш путь.

НЕ ОТКРОЮ


Усмешку оставь, мой приятель.
Ты ведь не знаешь, что у меня
здесь сокрыто. Ведь без тебя
я наполнил этот ларец.
Без тебя и тканью закрыл.
И ключ в замке повернул.
На стороне расспросить
тебе никого не удастся.
Если же хочешь болтать -
тебе придется солгать.
Выдумай сам и солги,
но ларец я теперь
не открою.

II. БЛАГОСЛОВЕННОМУ


Твоя благодать наполняет
руки мои. В избытке льется
она сквозь мои пальцы. Не удержать
мне всего. Не успеваю различать
сияющие струи богатства. Твоя
благая волна через руки льется
на землю. Не вижу, кто подберет
драгоценную влагу? Мелкие брызги
на кого упадут? Домой не успею
дойти. Изо всей благодати в руках
крепко сжатых я донесу только
капли.
Встань, друг. Получена весть.
Окончен твой отдых.
Сейчас я узнал, где хранится
один из знаков священных.
Подумай о счастье, если
один знак найдем мы.
Надо до солнца пойти.
Ночью все приготовить.
Небо ночное, смотри,
невиданно сегодня чудесно.
Я не запомню такого.
Вчера еще Кассиопея
была и грустна и туманна,
Альдебаран пугливо мерцал.
И не показалась Венера.
Но теперь воспрянули все.
Орион и Арктур засверкали.
За Алтаиром далеко
новые звездные знаки
блестят, и туманность
созвездий ясна и прозрачна.
Разве не видишь ты
путь к тому, что
мы завтра отыщем?
Звездные руны проснулись.
Бери свое достоянье.
Оружье с собою не нужно.
Обувь покрепче надень.
Подпояшься потуже.
Путь будет наш каменист.
Светлеет восток. Нам
пора.

УВОДЯЩИЙ


Приходящий в ночной тишине,
говорят, что Ты невидим,
но это неправда.
Я знаю сотни людей,
и каждый видел Тебя,
хотя бы один раз.
Несколько бедных и глупых
не успели Твой лик разглядеть,
изменчивый многообразно.
Ты не хочешь мешать нашей
жизни. Ты не хочешь нас испугать
и проходишь в тишине и молчаньи.
Глаза Твои могут сверкать,
голос Твой может греметь.
И рука может быть тяжела
даже для черного камня.
Но Ты не сверкаешь,
Ты не гремишь,
И не дашь сокрушенья. Знаешь,
что разрушенье ничтожней покоя.
Ты знаешь, что тишина
громче грома. Ты знаешь,
в тишине приходящий и
уводящий.
Не знаю и не могу.
Когда я хочу, думаю, -
кто-то хочет сильнее?
Когда я узнаю, -
не знает ли кто еще тверже?
Когда я могу, - не может ли
кто и лучше, и глубже?
И вот я не знаю и не могу.
Ты, в тишине приходящий,
безмолвно скажи, что я в жизни
хотел и что достигнуто мною?
Возложи на меня свою руку, -
буду я снова и мочь и желать,
и желанное ночью вспомнится
утром.

БЛАГОДАТЬ


Дар мой прими, милый друг!
Трудом и знаньем я накопил
этот дар. Чтобы отдать его,
я сложил. Я знал, что отдам
его. На даре моем наслоишь
радости духа. Тишина и покой.
Среди восстания духа в дар
мой твой взор устреми.
А если хочешь слуге приказать
дар принести, ты его назови
благодать.
У тебя на полках по стенам
многие склянки стояли.
Разноцветные они. Закрыты
все бережливо. Иные обернуты
плотно, чтобы свет не проник.
Что в них - не знаю.
Но их сурово хранишь.
Оставшись один, по ночам
огни у себя зажигаешь и новый
состав ты творишь.
Знаешь, чему полезны составы.
Помощь твоя мне нужна.
В твои составы я верю.
Который мне будет
полезен, тот сейчас и
открой.
Я приготовился выйти в дорогу.
Все, что было моим, я оставил.
Вы это возьмете, друзья.
Сейчас в последний раз обойду
дом мой. Еще один раз
вещи я осмотрю. На изображенья
друзей я взгляну еще один раз.
В последний раз. Я уже знаю,
что здесь ничто мое не осталось.
Вещи и все, что стесняло меня,
я отдаю добровольно. Без них
мне будет свободней. К тому,
Кто меня призывает освобожденным,
я обращусь. Теперь еще раз
я по дому пройду. Осмотрю еще раз
все то, от чего освобожден я.
Свободен и волен и помышлением
тверд. Изображенья друзей и вид
моих бывших вещей меня
не смущает. Иду. Я спешу.
Но один раз, еще один раз
последний я обойду все, что
оставил.
Как увидеть Твой лик?
Всепроникающий Лик,
глубже чувств и ума.
Неощутимый, неслышный,
незримый. Призываю:
сердце, мудрость и труд.
Кто узнал то, что не знает
ни формы, ни звука, ни вкуса,
не имеет конца и начала?
В темноте, когда остановится
все, жажда пустыни и соль
океана! Буду ждать сиянье
Твое. Перед Ликом Твоим
не сияет солнце. Не сияет
луна. Ни звезды, ни пламя,
ни молнии. Не сияет радуга,
не играет сияние севера.
Там сияет Твой Лик.
Все сияет светом его.
В темноте сверкают
крупицы Твоего сиянья.
И в моих закрытых глазах
брезжит чудесный твой
свет.

КАК УСТРЕМЛЮСЬ?


Птицы Хомы прекрасные,
Вы не любите землю. Вы
на землю никогда не
опуститесь. Птенцы ваши
рождаются в облачных
гнездах. Вы ближе к солнцу.
Размыслим о нем сверкающем.
Но Девы земли чудотворны.
На вершинах гор и на дне
морей прилежно ищи. Ты
найдешь славный камень
любви. В сердце своем
ищи Вриндаван - обитель
любви. Прилежно ищи и
найдешь. Да проникнет
в нас луч ума. Тогда
все подвижное утвердится.
Тень станет телом.
Дух воздуха обратится
на сушу. Сон в мысль
превратится. Мы не будем
уносимы бурей. Сдержим
крылатых коней утра.
Направим порывы вечерних
ветров. Слово Твое - океан
истины. Кто направляет
корабль наш к берегу?
Майи не ужасайтесь. Ее
непомерную силу и власть
мы прейдем. Слушайте!
Слушайте! Вы кончили
споры и ссоры? Прощай,
Араньяни, прощай, серебро
и золото неба! Прощай,
дуброва тишайшая!
Какую сложу тебе песнь?
Как устремлюсь?

УЛЫБКА ТВОЯ


На пристани мы обнялись и простились.
В волнах золоченых скрылась ладья.
На острове - мы. Наш - старый дом.
Ключ от храма - у нас. Наша пещера.
Наши и скалы, и сосны, и чайки.
Наши - мхи. Наши звезды - над нами.
Остров наш обойдем. Вернемся
к жилью только ночью. Завтра,
братья, встанем мы рано.
Так рано, когда еще солнце
не выйдет. Когда восток
зажжется ярким сияньем.
Когда проснется только земля.
Люди еще будут спать.
Освобожденными, вне их забот,
будем мы себя знать. Будем
точно не люди. К черте подойдем
и заглянем. В тишине и молчаньи.
И нам молчащий ответит.
Утро, скажи, что ты проводило
во мраке и что встречает опять
улыбка твоя.
Не знаю, когда сильно слово твое?
Иногда ты становишься обыкновенным.
И, притаившись, сидишь между
глупцами, которые знают так
мало. Иногда ты скажешь и будто
не огорчаешься, если тебя не поймут.
Иногда ты смотришь так нежно
на незнающего, что я завидую
его незнанью. Точно не заботишься
ты свой лик показать. И когда
слушаешь речи прошедшего дня,
даже опускаешь глаза, точно
подбирая самые простые слова.
Как трудно распознать все твои
устремленья. Как не легко идти
за тобою. Вот и вчера, когда ты
говорил с медведями, мне
показалось, что они отошли, тебя
не поняв.

Я СОХРАНЮ


Подойди, подойди ко мне, светлый,
не испугаю тебя я ничем,
Вчера ты хотел подойти,
но бродили думы мои и взгляд
мой скользил. Тебя увидать я
не мог. Когда ты уже отошел,
я почуял твое дуновенье,
но было поздно уже. А сегодня
оставлю все, что мне помешало.
Мысли я погружу в тишину.
В радости духа прощу всем
досадившие сегодня. Спокойным
я остаюсь. Мне никто не мешает.
Звуки жизни случайной меня
не тревожат. Жду. Я знаю, что ты
меня не покинешь. Ко мне
подойдешь. Образ твой в молчании
я сохраню.
Что сталось с дружбой!
Когда я допущен был
в обитель стовратную!
Если друг твой, некогда
милый тебе, прогневал тебя,
не карай его, Мощный,
по заслугам его. Все говорят,
что ты отвратился? Когда
утешенный сердцем увижу
тебя примиренным? Прими!
Источник слов моих знаешь.
Вот грехи и добро мое!
Я приношу их тебе.
Возьми и то и другое.
Вот знание и невежество!
Возьми и то и другое.
Преданность тебе мне оставь!
Вот чистота и скверна!
Я не хочу ни того, ни другого!
Вот добрые и злые помыслы.
И то и другое я тебе приношу.
Сны, вводящие в грех, и
сновидения правды я тебе отдаю.
Сделай так, чтобы осталась
у меня к тебе преданность
и любовь.

БЕЗДОННО


Ты, Могущий, везде и во всем.
Ты пробуждаешь нас к свету.
Нас усыпляешь во тьме.
Ты ведешь нас в блуждании.
Идти неизвестно куда понравилось
нам. Три дня мы блуждали,
с нами огонь, оружье, одежда...
Кругом много птиц и зверья,
чего же? Над нами закаты,
восходы, пряный ветер душистый.
Сперва шли широкой долиной.
Зелены были поля.
А дали были так сини.
Потом шли лесами и мшистым
болотом. Цвел вереск. Ржавые
мшаги мы обходили. Бездонные
окнища мы миновали. Держались
по солнцу. Затучилось. Слушали
ветер. На влажную руку ловили
волны его. Стих ветер. Поредели
леса. Пошли мы кряжем
скалистым. Белою костью всюду
торчал можжевельник, светлыми
жилами массы камней славились
в давней работе творенья. Сползали
уступами. За грядами утесов
ничто не виднелось. Темнело,
ступенями великанова храма
спустимся ниже. Тучи. Стало
темно. Снизу застлались
туманы. Ступени все круче и
круче. С трудом мы сползали
на мох. Нога внизу ничто
нащупать не может. Здесь мы
ночуем. На мшистом уступе
подремлем до утра. Долгая
тихая ночь. Просыпаясь, слышим
лишь свист неясных полетов.
Вой далекий дрожит равномерно.
Засветился восток. Застлали
туманы долину. Остры, как лед,
синими глыбами сгрудились
плотно. Мы долго сидели вне
мира. Пока туман разошелся.
Поднималась над нами стена.
Под нами синела пропасть
бездонно.
Вот уж был день! Пришло
к нам сразу столько людей.
Они привели с собой каких-то
совсем незнакомых. Разве я
не мог ничего о них расспросить?
Хуже всего, что они говорили
на языках совсем непонятных.
И я улыбался, слушая их
странные речи. Говор одних
походил на клекот горных.
орлов. Другие шипели, как змеи.
Волчий лай иногда узнавал я.
Речи сверкали металлом. Слова
становилися грозны. В них
грохотали горные камни.
В них град проливался.
В них шумел водопад.
А я улыбался. Как мог я
знать смысл их речи? Они,
может быть, на своем языке
повторяли милое нам слово
любовь?

НЕ УДАЛЯЛСЯ


Начатую работу Ты мне оставил.
Ты пожелал, чтоб я ее продолжил.
Я чувствую Твое доверие ко мне.
К работе отнесусь внимательно
и строго. Ведь Ты работой этой
занимался сам. Я сяду к Твоему
столу. Твое перо возьму.
Расставлю Твои вещи как
бывало. Пусть мне они помогут.
Но многое не сказано Тобою,
когда Ты уходил. Под окнами
торговцев шум и крики.
Шаг лошадей тяжелый по
камням. И громыхание колес
оббитых. Под крышею свист
ветра. Снастей у пристани
скрипенье. И якорей тяжелые
удары. И птиц приморских
вопли. Тебя не мог спросить я:
мешало ли Тебе все это?
Или во всем живущем Ты
черпал вдохновенье. Насколько знаю,
Ты во всех решеньях от земли
не удалялся.
Незнакомый человек поселился
около нашего сада. Каждое утро
он играет на гуслях и поет
свою песнь. Мы думаем
иногда, что он повторяет
песню, но песнь незнакомца
всегда нова. И всегда какие-то
люди толпятся у калитки.
Уже мы выросли. Брат уже
уезжал на работу, а сестра
должна была выйти замуж.
А незнакомец все еще пел.
Мы пошли попросить его
спеть на свадьбе сестры.
При, этом мы спросили:
откуда берет он новые
слова и как столько времени
всегда нова его песнь. Он
очень удивился, как будто, и,
расправив белую бороду, сказал:
“Мне кажется, я только вчера
поселился около вас. Я еще
не успел рассказать даже
о том, что вокруг себя
замечаю”.
Опять вестник. Опять Твой
приказ! И дар от Тебя!
Владыко, Ты прислал мне
жемчужину Твою и повелел
включить ее в мое ожерелье.
Но Ты знаешь, Владыко,
мое ожерелье - поддельно.
И длинно оно, как бывают
длинны только поддельные
вещи. Твой сверкающий
дар среди тусклых
игрушек потонет. Но Ты
приказал. Я исполню.
Эй вы, уличные гуляки!
Среди моего ожерелья
есть от Владыки
данный мне
жемчуг!
В жизни так много чудесного.
Каждое утро мимо нашего берега
проплывает неизвестный певец.
Каждое утро медленно из тумана
движется легкая лодка и
всегда звучит новая песнь.
И так же, как всегда, скрывается
певец за соседним утесом.
И нам кажется: мы никогда
не узнаем, кто он, этот
певец, и куда каждое утро
держит он путь. И кому
поет он всегда новую песнь.
Ах, какая надежда наполняет
сердце и кому он поет?
Может быть,
нам?

ВЕСЕЛИСЯ!


За моим окном опять светит
солнце. В радугу оделись все
былинки. По стенам развеваются
блестящие знамена света. От радости
трепещет бодрый воздух. Отчего
ты не спокоен, дух мой? Устрашился
тем - чего не знаешь. Для тебя
закрылось солнце тьмою. И поникли
танцы радостных былинок.
Но вчера ты знал, мой дух,
так мало. Так же точно велико
твое незнанье. Но от вьюги было
все так бедно, что себя ты
почитал богатым. Но ведь солнце
вышло для тебя сегодня. Для тебя
знамена света развернулись.
Принесли тебе былинки радость.
Ты богат, мой дух. К тебе
приходит знанье. Знамя света
над тобою блещет!
Веселися!
Вестник, мой вестник!
Ты стоишь и улыбаешься.
И не знаешь, что ты принес
мне. Ты принес мне дар
исцеленья. Каждая слеза моя
исцелит немощи мира.
Но, Владыко, откуда мне
взять столько слез и которой
из немощей мира отдать
мне первый поток? Вестник,
мой вестник, ты стоишь и
улыбаешься. Нет ли у тебя
приказа лечить несчастье
улыбкой?

III. МАЛЬЧИКУ

ВЕЧНОСТЬ


Мальчик, ты говоришь,
что к вечеру в путь соберешься.
Мальчик мой милый, не медли.
Утром выйдем с тобою.
В лес душистый мы вступили
среди молчаливых деревьев.
В студеном блеске росы,
под облаком светлым и чудным,
пойдем мы в дорогу с тобою.
Если ты медлишь идти, значит,
еще ты не знаешь, что есть
начало и радость, первоначало и
вечность.
Мальчик, с сердечной печалью
ты сказал мне, что стал день короче,
что становится снова темнее.
Это затем, чтобы новая радость возникла:
ликованье рождению света.
Приходящую радость я знаю.
Будем ждать мы ее терпеливо.
Но теперь, как день станет короче,
всегда непонятно тоскливо проводим мы
свет.
Все, что услышал от деда,
я тебе повторяю, мой мальчик.
От деда и дед мой услышал.
Каждый дед говорит.
Каждый слушает внук.
Внуку, милый мой мальчик,
расскажешь все, что узнаешь!
Говорят, что седьмой внук исполнит.
Не огорчайся чрезмерно, если
не сделаешь все, как сказал я.
Помни, что мы еще люди.
Но тебя укрепить я могу.
Отломи от орешника
ветку, перед собой неси.
Под землю увидеть тебе
поможет данный мной
жезл.
Не подходи сюда, мальчик.
Тут за углом играют большие,
кричат и бросают разные вещи.
Убить тебя могут легко.
Людей и зверей за игрою не трогай.
Свирепы игры больших,
на игру твою не похожи.
Это не то, что пастух деревянный
и кроткие овцы с наклеенной шерстью.
Подожди - игроки утомятся, -
кончатся игры людей,
и пройдешь туда, куда
послан.
Мальчик, вещей берегися.
Часто предмет, которым владеем,
полон козней и злоумышлений,
опаснее всех мятежей.
При себе носим годы злодея,
не зная, что это наш враг.
На совете имущества маленький
нож всегда вам враждебен.
Бывает враждебен и посох.
Часто встают мятежом
светильники, скамьи, затворы.
Книги уходят безвестно.
К мятежу пристают иногда
самые мирные вещи.
Спастись от них невозможно.
Под страхом мести смертельной
живете вы долгие годы
и в часы раздумья и скуки
врага ласкаете вы.
Если кто уцелел от людей,
то против вещей он бессилен.
Различно цветно светятся все твои
вещи. Благими вещами жизнь свою
украшай.
Мальчик, останься спокойным.
Священнослужитель сказал
над усопшим немую молитву,
так обратился к нему:
“Ты древний, непогубимый,
ты постоянный, извечный,
ты устремившийся ввысь,
радостный и обновленный”.
Близкие стали просить:
“Вслух помолися,
мы хотим слышать,
молитва нам даст утешенье”. -
“Не мешайте, я кончу,
тогда я громко скажу,
обращуся к телу, ушедшему
в землю”.
Ты полагаешь, что кончил?
На три вопроса ответь:
Как могу я узнать,
сколько лет ворон прожил?
До самой дальней звезды
велико ль от нас расстоянье?
Что я желаю теперь?
Приятель, опять мы не знаем?
Опять нам все неизвестно.
Опять должны мы начать.
Кончить ничто мы
не можем.

НЕ УБИТЬ?


Мальчик жука умертвил.
Узнать его он хотел.
Мальчик птичку убил,
чтобы ее рассмотреть.
Мальчик зверя убил,
только для знанья.
Мальчик спросил: может ли
он для добра и для знанья
убить человека?
Если ты умертвил
жука, птицу и зверя,
почему тебе и людей
не убить?

НЕ СЧИТАЙ


Мальчик, значения ссоре не придавай.
Помни, большие - странные люди.
Сказав друг о друге самое злое,
завтра готовы врагов друзьями назвать.
А спасителю-другу послать обидное
слово. Уговори себя думать, что злоба
людей неглубока. Думай добрее
о них, но врагов и друзей
не считай!

НЕ ЗАКРОЙ


Над водоемом склонившись,
мальчик с восторгом сказал:
“Какое красивое небо!
Как отразилось оно!
Оно самоцветно, бездонно!”
“Мальчик мой милый,
ты очарован одним отраженьем.
Тебе довольно того, что внизу.
Мальчик, вниз не смотри!
Обрати глаза твои вверх.
Сумей увидать великое небо.
Своими руками глаза себе
не закрой”.

ПОД ЗЕМЛЕЮ


Черепа мы снова нашли.
Но не было знаков на них.
Один топором был
рассечен. Другой пронзен
был стрелою. Но не для
нас эти знаки. Тесно
лежали, без имени все,
схожие между собою. Под
ними лежали монеты.
И лики их были стерты.
Милый друг, ты повел
меня ложно. Знаки
священные мы не найдем
под землею.
Ошибаешься, мальчик! Зла - нет.
Зло сотворить Великий не мог.
Есть лишь несовершенство.
Но оно так же опасно, как то,
что ты злом называешь.
Князя тьмы и демонов нет.
Но каждым поступком
лжи, гнева и глупости
создаем бесчисленных тварей,
безобразных и страшных по виду,
кровожадных и гнусных.
Они стремятся за нами,
наши творенья! Размеры
и вид их созданы нами.
Берегися рой их умножить.
Твои порожденья тобою
питаться начнут. Осторожно
к толпе прикасайся. Жить трудно,
мой мальчик, помни приказ:
жить, не бояться и верить.
Остаться свободным и сильным.
А после удастся и полюбить,
Темные твари все это очень
не любят. Сохнут и гибнут
тогда.
Мальчик, опять ты ошибся.
Ты сказал, что лишь
чувствам своим ты поверишь.
Для начала похвально, но как
быть нам с чувствами теми,
что тебе незнакомы сегодня,
но которые ведомы мне?
И в чувствах первейших,
которыми ты овладел,
как ты полагаешь, - поверь,
ты еще не совершенен.
Слух разве подвластен тебе?
Твое зренье бедно.
Грубо твое осязанье.
О неведомых чувствах,
если мне не поверишь,
я укажу тебе каплю
воды без стекла рассмотреть.
О населяющих воздух мне
рассказать? Ты улыбнулся.
Ты замолчал. Ты не ответил.
Мальчик, водительство духа
чаще ты призывай,
оно тебе в жизни
поможет.
Подойди ко мне, мальчик, не бойся.
Большие тебя научили бояться.
Только пугать люди могут.
Ты рос без страха.
Вихрь и мрак, вода и пространство,
ничто не страшило тебя.
Меч извлеченный тебя восхищал.
К огню ты протягивал руки.
Теперь ты напуган,
все стало враждебно,
но меня ты не бойся.
У меня есть друг тайный,
страхи твои отвратит он.
Когда ты уснешь,
я тихонько его позову к изголовью, -
того кто силой владеет.
Он тебе слово шепнет.
Смелым встанешь,
Бог даст.
Плакать хотел ты и не знал,
можно ли? Ты плакать боялся,
ибо много людей на тебя
смотрело. Можно ли плакать
на людях? Но источник слез
твоих был прекрасен. Тебе
хотелось плакать над безвинно
погибшим. Тебе хотелось лить
слезы над молодыми борцами
за благо. Над всеми, кто отдал
все свои радости за чужую
победу, за чужое горе. Тебе
хочется плакать о них.
Как быть, чтобы люди
не увидали слезы твои?
Подойди ко мне близко.
Я укрою тебя моею одеждой.
И ты можешь плакать,
а я буду улыбаться и все
поймут, что ты шутил и
смеялся. Может быть, ты
шептал мне слова веселья.
Смеяться ведь можно
при всех.
Зачем хотел ты сказать
неприятное мне? Ответ мой
готов. Но прежде скажи
мне. Подумай крепко, скажи!
Ты никогда не изменишь
желанье твое? Ты останешься
верен тому, чем на меня
замахнулся? Про себя знаю я,
ответ мой готов позабыть.
Смотри, пока мы говорили,
кругом уже все изменилось.
Ново все. То, что нам
угрожало, нас теперь призывает.
Звавшее нас ушло без возврата.
Мы сами стали другими.
Над нами и небо иное.
И ветер иной. Солнца лучи
сияют иначе. Брат, покинем
все, что меняется быстро.
Иначе мы не успеем
подумать о том, что
для всех неизменно. Подумать
о вечном.

ПОВТОРЯЕШЬ


Замолчал? Не бойся сказать.
Думаешь, что рассказ твой
я знаю, что мне ты его
уже не раз повторял?
Правда, я слышал его
от тебя самого не однажды.
Но ласковы были слова,
глаза твои мягко мерцали.
Повесть твою еще повтори.
Каждое утро в сад мы выходим.
Каждое утро ликуем мы
солнцу. И повторяет свои
дуновения ветер весенний.
Солнца теплом ты обвей
свою милую повесть.
Словом благоуханным,
точно ветер весенний, в
рассказе своем улыбнися.
И посмотри так же ясно,
как всегда, когда повесть свою
повторяешь.

ДЕТСКИЕ ЗАМКИ


На мощной колонне храма сидит
малая птичка. На улице дети
из грязи строят неприступные
замки. Сколько хлопот около
этой забавы! Дождь за ночь
размыл их твердыни и конь
прошел через их стены. Но
пусть пока дети строят
замок из грязи и на колонне
пусть сидит малая птичка.
Направляясь к храму, я не подойду
к колонне и обойду стороною
детские замки.
Сделал так, как хотел,
хорошо или худо, не знаю.
Не беги от волны, милый мальчик.
Побежишь - разобьет, опрокинет.
Но к волне обернись, наклонися
и прими ее твердой душою.
Знаю, мальчик, что биться
час мой теперь наступает.
Мое оружие крепко.
Встань, мой мальчик, за мною.
О враге ползущем скажи...
Что впереди, то не страшно.
Как бы они ни пытались,
будь тверд, тебя они
не убьют.
В землю копье мы воткнем.
Окончена первая битва.
Оружье мое было крепко.
Мой дух был бодр и покоен.
Но в битве я, мальчик, заметил,
что блеском цветов ты отвлекся.
Если мы встретим врага,
ты битвой, мальчик, зажгися,
в близость победы поверь.
Глазом стальным, непреклонным
зорко себя очерти,
если битва нужна,
если в победу ты веришь.
Теперь насладимся цветами.
Послушаем горлинки вздохи.
Лицо в ручье охладим.
Кто притаился за камнем?
К бою! Врага
вижу я!

ЗАХОЧЕШЬ


В знак победы, милый
мой мальчик, платье
цветное ты не надень.
Победа была, а бой будет.
Не смогут тебя победить.
Но выйдут биться с тобою.
Твою прошлую жизнь прозревая,
сколько блестящих побед
и много горестных знаков я вижу.
Но победа тебе суждена,
если победу
захочешь.
Волнением весь расцвеченный,
мальчик принес весть благую.
О том, что пойдут все на гору.
О сдвиге народа велели сказать.
Добрая весть, но, мой милый
маленький вестник, скорей
слово одно замени.
Когда ты дальше пойдешь,
ты назовешь твою светлую
новость не сдвигом,
но скажешь ты:
подвиг!

ЛАКШМИ ПОБЕДИТЕЛЬНИЦА


В светлом саду живет благая
Лакшми. На восток от горы
Зент-Лхамо. В вечном труде
она украшает свои семь
покрывал успокоения. Это
знают все люди. Все они
чтут Лакшми, Счастье несущую.
Боятся все люди сестру ее
Сиву Тандаву. Она злая и страшная
и гибельная. Она разрушает.
Ах ужас, идет из-за гор Сива
Тандава. Злая подходит к храму
Лакшми. Тихо подошла злая и,
усмирив голос свой, окликает
благую. Отложила Лакшми свои
покрывала. И выходит на зов.
Открыто прекрасное тело благое.
Глаза у благой бездонные. Волосы
очень темные. Ногти янтарного
цвета. Вокруг грудей и плеч
разлиты ароматы из особенных
трав. Чисто умыта Лакшми
и ее девушки. Точно после ливня
изваяния храмов Аджанты. Но
вот ужасна была Сива Тандава.
Даже в смиренном виде своем.
Из пёсьей пасти торчали клыки.
Тело непристойно обросло волосами.
Даже запястье из горячих рубинов
не могли украсить злую Сиву
Тандаву. Усмирив голос свой,
позвала злая благую сестру.
“Слава тебе, Лакшми, родня моя!
Много ты натворила счастья и
благоденствия. Слишком много
прилежно ты наработала. Ты
настроила города и башни. Ты
украсила золотом храмы. Ты
расцветила землю садами. Ты
- красоту возлюбившая. Ты
сделала богатых и дающих. Ты
сделала бедных, но получающих
и тому радующихся. Мирную
торговлю и добрые связи ты
устроила. Ты придумала
радостные людям отличия. Ты
наполнила души сознанием
приятным и гордостью. Ты щедрая!
Радостно люди творят себе
подобных. Слава тебе! Спокойно
глядишь ты на людские шествия.
Мало что осталось делать тебе.
Боюсь, без труда утучнеет тело
твое. И прекрасные глаза станут
коровьими. Забудут тогда люди
принести тебе приятные жертвы.
И не найдешь для себя отличных
работниц. И смешаются все
священные узоры твои. Вот
я о тебе позаботилась, Лакшми,
родня моя. Я придумала тебе
дело. Мы ведь близки с тобою.
Тягостно мне долгое разрушение
временем. А ну-ка, давай все
людское строение разрушим.
Давай разобьем все людские
радости. Изгоним все накопленные
людские устройства. Мы обрушим
горы. И озера высушим. И
пошлем и войну и голод. И
снесем города. Разорви твои
семь покрывал успокоения. И
сотворю я все дела мои. Возрадуюсь.
И ты возгордишься потом, полная
заботы и дела. Вновь спрядешь
еще лучшие свои покрывала.
Опять с благодарностью примут
люди все дары твои. Ты придумаешь
для людей столько новых забот
и маленьких умыслов! Даже
самый глупый почувствует себя
умным и значительным. Уже
вижу радостные слезы, тебе
принесенные. Подумай, Лакшми,
родня моя! Мысли мои полезны
тебе. И мне, сестре твоей, они
радостны”. Вот хитрая Сива
Тандава! Только подумайте,
что за выдумки пришли в ее
голову. Но Лакшми рукою
отвергла злобную выдумку Сивы.
Тогда приступила злая, уже
потрясая руками и клыками
лязгая. Но сказала Лакшми:
“Не разорву для твоей радости
и для горя людей мои покрывала.
Тонкою пряжею успокою людской
род. Соберу от всех знатных очагов
отличных работниц. Украшу
покрывала новыми знаками, самыми
красивыми, самыми заклятыми.
И в знаках, в образах лучших
и птиц и животных пошлю к очагам
людей мои заклинания добрые”. Так
решила благая. Из светлого сада
ушла ни с чем Сива Тандава.
Радуйтесь, люди! Безумствуя,
ждет теперь Сива Тандава
разрушения временем. В гневе
иногда потрясает землю она.
Тогда возникает и война и
голод. Тогда погибают народы.
Но успевает Лакшми набросить
свои покрывала. И на телах
погибших опять собираются люди.
Сходятся в маленьких торжествах.
Лакшми украшает свои покрывала
новыми священными знаками.

IV. НАСТАВЛЕНИЕ ЛОВЦУ,
ВХОДЯЩЕМУ В ЛЕС

ЛОВЦУ, ВХОДЯЩЕМУ В ЛЕС


Дал ли Рерих из России
- примите.
Дал ли Аллал-Минг-Шри-Ишвара из Тибета
- примите.
Я - С НИМ.
В час восхода я уже найду
тебя бодрствующим. Ловец!
Вооруженный сетью, войдешь
ты в лес. Ты приготовился.
Ты умыт и бодр. Тебя
не стесняет одежда. Ты
препоясан. И свободны
мысли твои. Да, ты
готовился! И простился
с хозяином дома. Ты
ловец, лес полюбил. И
ловом твоему роду благо
ты принесешь. Затрубить ты готов.
Большую добычу ты наметил
себе. И не убоялся тягости
ее. Благо! Благо! Вступивший!
Крепки ли сети твои?
Ты их укреплял долгим
трудом? Испытал их
пробными ударами? Ты
весел? И если смех твой
устрашит часть добычи
- не бойся. Но не греми оружием
и не окликай громко ловчих.
Ах, при неумении, из ловца
тебя сделают загонщиком.
И даже ловчий будет хозяином
твоим. Собери знание. Соблюди
путь твой. Почему ты
озираешься?
Под красным камнем залег
красный змий. И зеленый мох
скрыл зеленую змейку. Но
ее жало так же остро. Уже
с детства тебе твердили
о змеях и о скорпионах.
Целое учение страха! Но
много щебечущих и свистящих
полетит за тобою. И шорох
переползет тропу твою. И
завывание пронзит твое
ухо. Из червей вырастают
киты. И крот становится
тигром. Но ты знаешь
сущность, ловец. Это все -
не твое. Твоя - добыча!
Спеши! Не медли! Вступивший!
Не истрать сети твои на
шакалов. Добычу знает
только ловец.
Иногда тебе кажется, что
ты уже многое знаешь. Но
все-таки ты не знаешь, кем
положены круги камней на
опушке? Что они значат?
И кого предостерегает знак
на высокой сосне? Ты даже
не знаешь, кто наполнил
черепами овраг, в который
ты заглянул? Но если и ты
подвергнешься опасности -
не спускайся в овраг и не
скройся за деревом. У тебя
пути без числа и только
один у врага. Из преследуемого
сделайся ты нападающим.
Как сильны нападающие и
как бедны оправдывающиеся.
Оставь защищаться другим. Ты
нападай.
Ибо ты знаешь, для чего
вышел ты. И почему ты
не устрашился леса. Священный
и страшный и благословенный
лес. Дай ловцу пройти тебя.
Не удержи его. Не скрой
пути и тропинки. И не
испугай. Я ведь знаю, ты
многоголосный. Но я слышал
твои голоса. И ловец мой
возьмет добычу свою. И ты,
ловец, путь свой знай сам.
Не верь зовущим и не
обращайся к сообщающим.
Ты, только ты, знаешь
добычу твою. И не предпочтешь
малую добычу и препятствиями
не огорчишься.
Удивляющийся уже открыт
для врага. Впавший в раздумье
теряет сети свои. А
потерявший возвращается
назад в поисках. Но пойдешь
ты вперед, ловец! Все
оставленное позади - не твое.
И ты знаешь это так же,
как я. Ибо ты знаешь все.
И припомнить все можешь.
Ты знаешь о мудрости.
Ты слышал о смелости.
Ты знаешь о нахождении.
И ты проходишь овраг
только для всхода на холм.
И цветы оврага - не твои
цветы. И ручей ложбины не
для тебя. Сверкающие водопады
найдешь ты. И ключи родников
освежат тебя. И перед
тобой расцветет вереск
счастья. Но он цветет
на высотах.
И будет лучший загон не
у подножья холма. Но твоя
добыча пойдет через хребет.
И пылая на небе, поднимаясь над
вершиной, она остановится.
И будет озираться. И ты не
медли тогда. Это твой час.
И ты и добыча будет на
высотах. И ни ты, ни добыча
не пожелаете спуститься
в лощину. Это твой час.
Но, закидывая сеть, ты знаешь,
что не ты победил. Ты
взял только свое. Не считай
себя победителем. Ибо все -
победители, но точно не
припомнят.
Я привел тебя к широким
рекам и к необъятным
озерам. И я тебе показал
океан. Видевший бесконечное,
не потеряется в конечном.
Ибо нет бесконечного леса.
И каждую топь можно обойти.
Ловец! Мы вместе плели твои
сети. Мы вместе ловчих искали.
Мы вместе избирали места
наилучшего лова. Мы вместе
избегали опасности. Вместе
мы утвердили наш путь.
Без меня не познал бы ты
океана. Без тебя не узнаю
радость твоего счастливого
лова. Я люблю тебя, мой
ловец! И Сыном Света я
лов представлю твой.
И если бы ты даже ошибся.
Если бы временно спустился
в ложбину. Если бы даже оглянулся
на черепа. Если бы смехом
отстранил часть добычи. Но
я знаю, что не переставая идешь
ты для лова. Не смущаешься
и не потеряешь пути. Ты
знаешь, как по солнцу путь
находить. И как по вихрю
обернуться к дороге. А кто
зажег его - Солнце? И кто
пригнал его - Вихрь? Но
из области Солнца говорю
с тобою. Твой друг и
наставник и спутник.
Ловчие и загоновожатые пусть
будут друзьями. И после лова,
отдыхая на холме, призови
ловчих и загоновожатых.
Расскажи им, как ты шел
до холма. И почему ловец
не должен ждать по оврагам.
И как на гребне встретил
добычу. И как ты будешь знать,
что эта добыча - тебе. И
как надо миновать малую
добычу. Ибо кто идет
к ней, тот с ней и
пребудет.
Расскажи также, как ловец
несет на себе все признаки
лова. И как он, только он,
знает уменье и добычу свою.
Не разгласи о лове незнающим
о добыче. В час огорчения, в час
бедности они наймутся
загонщиками и через заросли
примут участие в лове. Но
пойми, ловец, пойми ты ловчих.
С ними испей воду у костра
отдыха. Пойми понимающий.
И кончая ловлю, почини сети
твои и задумай лов новый.
Не пугайся и не пытайся
пугать. Ибо если не испугаешь,
страх обернется на тебя
еще больший. Задумывай просто.
Ибо все просто. Все прекрасно
прекрасномысленное.
Всякий страх ты победишь
непобедимою сущностью
твоею. Но если задрожишь, то
пораженный, уничтоженный,
ни кричащий, ни молчащий,
утративший сознание времени,
места и жизни - лишишься
остатков воли. И куда
пойдешь ты?
А если кто из утомленных
загоновожатых скажет тебе
против ловли. Не слушай его,
мой ловец! Размягчающие!
Эти заслонившие себя
сомнением! Какова будет
их ловля? И что они
принесут своим близким?
Снова пустую сеть? Снова
желания без исполнений?
Потерянные, как утеряно
их бесценное время. Ловец
- для лова. Не внимай часам
утомления. В эти часы ты
не ловец. Ты - добыча! Вихрь
пройдет. Промолчи. И опять
возьмешь рог свой. Не опаздывая,
не бойся опоздать. И настигая,
не оберни голову. Все понятное
непонятно. И все объясненное
необъяснимо. И где предел
чудесам?
И еще последнее, о ловец
мой! Если в первый день
лова ты не встретишь
добычу. Не сокрушайся.
Добыча уже идет для тебя.
Знающий ищет. Познавший -
находит. Нашедший изумляется
легкости овладения. Овладевший
поет песнь радости.
Радуйся! Радуйся! Радуйся!
Ловец!
Трижды позванный.

Николай Рерих ЦВЕТЫ МОРИИ Берлин, «Слово», 1921. I. СВЯЩЕННЫЕ ЗНАКИ ЗАКЛЯТИЕ I Отец - огнь. Сын - огнь. Дух - огнь. Три равны, три нераздельны. Пламя и жар - сердце их. Огнь - очи их. Вихрь и пламя - уста их. Пламя Божества - огнь. Лихих спалит огнь. Пламя лихих обожжет. Пламя…

GD Star Rating
a WordPress rating system